ЛИТЕРАТУРНЫЙ КАЛЕЙДОСКОП

Какой он, современный мир, по мнению автора? О коллизиях и безумии охватившем все человечество и многом другом, что приближает цивилизацию к самоуничтожению вы узнаете из сочинений различных жанров представленных автором на этом сайте. Возможно сайт инакомыслия найдет своего читателя и будет интересен многим нестандартно мыслящим людям.

Часть третья. Палата №6 |Глава двадцатая

Дело было летом. Я отдыхал в Псковской области, в деревеньке, которая называлась Боровичи, у родственников.  Деревня была небольшая, дворов может быть двенадцать или немного больше. Несколько домов были заколочены, хозяева уехали в поисках лучшей жизни куда-то в казахские степи  поднимать целину. И там пропали. От них не было ни слуху ни духу. Деревня доживала свой век вместе со своими хозяевами. Жили одни старики и старухи и десяток семей, где хозяевами были  ещё крепкие предпенсионного возраста люди и  живущие с родителями их  младшие дети. На этом десятке семей и  держался колхоз. Летом в деревне становилось веселей. Приезжали, как их здесь называли, дачники, родственники деревенских жителей. Они помогали родителям зарабатывать в колхозе на сенокосе и уборке льна трудодни, а их детишки были предоставлены сами себе и радовались жизни. Деревня была расположена в живописном месте. Я, конечно, пристрастен, но мне, кажется, такого красивого места я в своей жизни больше никогда не встречал.

Дома стояли на горе, старые, бревенчатые, крытые потемневшей от дождей и солнца соломой, окруженные садами. Садам было тоже немало лет, но они ещё плодоносили. Каждый год ветки прогибались под тяжестью созревших, красивых плодов. Яблок всегда было много. Сладкие, кислые, на любой вкус. Ранет, антоновка, белый налив. За садами начинался спуск к реке. Когда-то, в незапамятные времена здесь, наверно, протекала полноводная река, от неё теперь осталась маленькая речушка, а широкая пойма реки заросла заливными лугами. Здесь косили траву на сено всему колхозу. После сенокоса на лугах паслось колхозное стадо лошадей и коров. Своё стадо паслось на отдыхающих, пустующих полях. На сено выделялись участки в кустах или в лесу. Косить там было нечего. Повезло тому, у кого кто-нибудь работал на железной дороге. Вдоль неё «железнодорожникам» под покосы отводились участки. Сенокос был здесь всегда хороший. Поэтому в деревне коровы были не у всех, чтобы не быть без молока совсем, у кого коров не было, держали коз.

Родство в деревне так переплелось, что почти все жители деревни приходились друг другу родственниками. Разница в отношениях между дальними и близкими родственниками, конечно, была, но касалась, прежде всего, узкосемейных  дел, а в остальном дальним родственникам была предоставлена полная свобода и дискриминации в чём – либо они никогда не испытывали. Молодёжь меньше всего волновали вопросы родства. Все они, и дальние и близкие родственники, жили дружно, за лето настолько сплачивались, что становились единой семьей. Я был дальним родственником многим домам в деревне. Мои родственники, двоюродные дяди, племянники, троюродные сестры и братья, жили по всей деревне. Я помню, как обижались  родственники, у кого я останавливался, из-за кружки молока, которую я выпивал в чужом доме у людей не связанных с моими гостеприимными родственниками кровным  родством.

«У нас, что своего молока тебе мало»? — спрашивали обиженно меня. И писали письмо моей маме, жаловались на моё плохое поведение. Если ей удавалось приехать, когда  она приезжала, устраивала мне показательный разнос, чтобы гостеприимные родственники видели, что нарушитель деревенского этикета наказан, потом и сама извинялась за меня перед ними.

А я, помню, очень привязался к соседке, старухе-староверке. Из-за своей веры, она жила нелюдимо, одиноко, родственников у неё не было. Вот у неё я выпил ту злополучную кружку молока. Степанида была ещё крепкая бабка. В колхозе она никогда не работала, вера не позволяла, и пенсию не получала. Чтобы как-то заработать  какие-нибудь копейки и в магазине купить себе мыла кусок, соли, спичек, что-то по мелочи, самое необходимое, она ходила драть лозу около деревни, в разросшейся чаще ивовых кустов, на деревенском диалекте, в «грудьях». Потом корьё сушила и сдавала на заготовительный пункт в соседнем посёлке. Нелюдимая, она ни с кем, и с дачниками тоже не общалась, сделала для меня исключение. Если так можно сказать подружилась со мной. Она много знала о деревне её жителях, прошлом этих мест, рассказывала о прошедшей войне, немцах, которые были в деревне, о партизанах. О том, что они были хуже немцев. Мордовали крестьян, по существу грабили их, забирая всё, что было в доме. Действовали так, как рассказывает крестьянин в фильме «Чапаев». Жалуясь легендарному комдиву на произвол, он произносит ставшую потом крылатой, фразу: «Белые придут -грабят, красные придут — тоже». Степанида говорила, что в войну так и было. Как выжили, до сих пор не понимает. Бог, говорит, помог. Весной, когда сойдёт снег, опухшие от голода ходили на поля собирали колоски. Немцы колхоз разгонять не стали, оставили. И был даже председатель колхоза. Половину урожая оставляли крестьянам. При них, сказала она, тогда крамольную фразу, можно было жить, если бы не партизаны, которые забирали всё. Партизаны, не выходили из деревни, одни уйдут, приходят другие. На самом деле настоящих партизан было мало, а те, что приходили, это, в основном, были дезертиры, спасавшиеся от войны и расстрела. На Псковщине лесов почти не осталось. А те, что есть, так, не лес, не кусты, спрятаться партизанам здесь негде. Дезертиры с немцами не воевали и те их не трогали, карательных отрядов в лес не посылали, а то бы сразу всех прихлопнули. Потом, когда немцы покатились назад, и вернулась Советская власть, СМЕРШ прочесал лес, загнал туда солдат и всех дезертиров выгнал. Кого здесь же расстреляли, а кого увезли с собой. Председателя колхоза тоже расстреляли, как пособника оккупантов.

Взрослые разговаривали со мной мало, рассказать о том, что интересовало меня, у них никогда не было времени. Со Степанидой мне было интересно, и я много времени проводил у неё, слушая её рассказы. Это у неё в избе у божницы, на полочке с церковными книгами я увидел никак не церковную книгу, 45-тый том энциклопедии: «Советская медицина и Великая Отечественная война. Опыт лечения венерических заболеваний в условиях фронтового госпиталя». Степанида рассказала, что у неё отдыхали дачники: военный врач с семьей. Ему не понравилось, что она держится старой веры, что посуда  у неё своя, не ест с ними, изба тёмная, мрачная, сама не очень приветлива, ребёнок её пугается. В общем, собрали вещички и укатили, а вот книжку забыли. «Красивая, корешок с золотым тиснением, и сама толстая я подумала что-нибудь о боге. Дачник её, как библию, всё время читал. Вот и поставила книжку поближе к божнице» — объяснила она мне причину местонахождения книжки. Степанида и меня тоже соблазнила, ходить с ней в грудья  драть лозу. Сказала:  «Заработаешь на конфеты».

Мы несколько раз ходили с ней в ивовые кусты. Я надрал несколько вязанок ивовой коры. Но за Степанидой мне было не угнаться, она работала как молодая, без устали. Ногти от работы у неё загрубели, были словно железные и зубы, крупные, белые, и все в сохранности. Я сразу обломал все ногти и действовал только зубами, а это намного снижало производительность моего труда. Она и зубами и ногтями, как какой-нибудь зверь,  ловко обдирала кору, надрала её столько, что сразу было не унести, и она возвращалась за ней ещё несколько раз.

Стояла сухая, жаркая погода, дождей давно уже не было. Земля на полях высохла, растрескалась, ничего не росло. Через несколько дней Степанида позвала меня к себе. Моё ивовое корье высохло, и из нескольких вязанок сырого корья  получилась одна, совсем лёгкая.

— Не расстраивайся, — утешила она меня, — на конфеты ты  всё равно заработал.

— Пойдём, — позвала она меня с собой.

Мы сдали на приёмном пункте корьё и мне дали за него тридцать копеек.

— Ну, вот на конфеты у тебя уже есть, — похвалила меня Степанида.

Мы зашли в магазин. Он был в одном доме с приёмным пунктом, только вход был с другой стороны. Магазин был совхозный и деревенских, колхозников, в нём не обслуживали. Продавали им всякое говно, в основном, залежавшийся товар. Мы со Степанидой не были колхозниками, но все знали, что мы из деревни. Когда мы вошли толпа, человек двадцать, неодобрительно зашумела. Продавщица Фрося сразу увидела нас. Она хотела прогнать Степаниду, но она была со мной. Фрося приходилась мне троюродной сестрой. И она ничего не сказала. Мы встали в конец очереди. Было душно, очередь двигалась медленно, мне уже не хотелось конфет. Я дёргал за руку  Степаниду. «Пойдём», — тихо говорил я ей. Фрося видела, что я стою и мучаюсь, осадила какую-то покупательницу, которая была готова скупить весь товар в магазине, и подошла ко мне.

— Что тебе? — спросила она меня. Я показал ей тридцать копеек.

— Вот, конфет, подушечек — тихо произнёс я.

— В очереди рассмеялись. «Ему водку пора с парнями пить и с девками на сеновале забавляться. А он подушечек хочет, — сказал кто-то из покупателей.

Конфеты подушечки были в большом дефиците. Это был нормированный товар. Совхозный рабочий имел право на один килограмм подушечек в месяц. Потом я узнал, за неимением сахара самогон гнали из подушечек. Поэтому они были в таком почёте.
— Тихо, бабы, — цыкнула Фрося на расшумевшуюся толпу.
— Тебе чего Степанида? Привела мальца в такую жару. В другое время прийти не могли?

— Да мы корьё сдавали и сразу решили  зайти к тебе. Мальчишка заработал немного, отпусти  ему конфет. А мне ничего. Я потом к тебе зайду.

Фрося ничего не сказала, взяла у меня десять копеек и вернулась к себе на место. Под прилавком что-то сыпанула в кулёк, принесла его и отдала мне.
— Спасибо, — поблагодарил я её.
— Да ладно, потом ещё придёшь. Приходи вечером, днём всегда много народа. Всё, иди с богом.
Мы со Степанидой вышли из магазина на солнечное пекло и пошли  по белой от пыли дороге к себе в деревню.

Вечером Степанида поставила самовар и мы пили с ней чай. Отметили мой трудовой почин. Степанида пила чай впустую. Сказала, что не любит сладкое. Наверно, не хотела обидеть меня. Конфеты я брал из кулька, он лежал на столе. Её вера не позволяла пользоваться чем-то общим с иноверцем. А может, и в правду, не любила сладкое? Немного конфет из моего кулька она высыпала на блюдечко и поставила в буфет. «Потом придёшь ещё попить чайку,  когда свои конфеты слопаешь», — сказала она мне.

Жара без дождей стояла уже много дней и речка, которая и так уже в некоторых местах была по колено, ещё больше обмелела, и купаться можно было только в глубоких затонах. Самый близкий был у моста через речку, где и собиралась вся  неработающая деревня, одни дачники. Целыми днями плескались они в тёплой воде и пеклись на солнце. Почернели, обгорели под его палящими лучами, но от воды не уходили. Да и делать было больше нечего.

Мама и Степанида, обе рассказывали мне, что очень  давно, был жив ещё мой прадед, он и другие жители деревни, каждый напротив своего дома, углубляли протекающую мимо речку. Клали поперек неё громадные камни, валуны, устраивали запруды, которые местные жители прозвали каменками. Камни тащили издалека, с полей, волоком.

Там на полях они вырастали как грибы. Их убирали, но каждый год весной при вспашке земли плуг снова выворачивал из неё новые камни. Каменки получили имена хозяев домов, напротив которых они были устроены.  Так на речке напротив дома, где я жил, была каменка Романова, названная в честь моего прадеда. В саду ещё плодоносила яблоня, которую посадил прадед. Это было с толстым стволом, старое, большое, широко раскинувшее свои ветви, дерево. Яблоки с него были крупные, красивые, пахучие, вкусные. Прадед умер, когда ему было 106 лет. Он был здоровый мужик. Его каменка сохранилась лучше всего. На ней самые крупные валуны.  Не верилось, что камни притащили на речку откуда-то с поля, они давно сжились с рекой, стали её частью. Под камнями водятся налимы и пескари. Иногда попадаются раки. Течение на реке быстрое, валуны занесло песком, и они потеряли своё значение запруды, через небольшие камни, они были теперь под водой, вода несётся снова, ничем не сдерживаемая, как и прежде. Каменки не были плотинами, они не перекрывали реку, просто прудили воду, задерживали её возле камней, от этого речка в этих местах становилась шире и глубже.

Из деревенских, редко кто днём прибегал искупаться и отдохнуть у воды. Купались они, в основном, вечером после работы. Мост давно разрушился настолько, что редкая машина решалась переехать его. По этой причине дорогой кроме велосипедистов и пешеходов никто не пользовался. Из-за того, что, видимо, починить мост через речку было некому, деревня казалась заброшенной и никому не нужной, зато была избавлена от шума и пыли проезжающих мимо машин. Новые лица в деревне появлялись не часто. У реки собиралась одна и та же компания. Моего возраста из дачников были только: Светка, моя троюродная сестра, Толик, троюродный брат,  Васька, тоже какой-то родственник, и детвора, она была под нашим присмотром, и принимала участие в наших играх. Деревенские ребята присоединялись к нам только вечером. По вторникам и четвергам в совхозном клубе показывали кино, и мы дружной ватагой ходили в клуб. Без деревенских ребят ходить в клуб было стрёмно. Совхозная  шпана не любила деревенских, и своё отношение к ним, она распространила и на нас, дачников. Деревенские ребята могли постоять за себя и поэтому, когда мы были все вместе то, как теперь бы сказали, разборок нам не устраивали. Ловили нас и деревенских, в основном, по одиночке. Кино было самым увлекательным из всех деревенских развлечений, и я всегда с нетерпением дожидался того дня, когда в совхозе показывают кино.

И в том нетерпении, с которым я ждал этих дней, была ещё другая, более важная причина. Я влюбился. Предметом моей любви была Светка. Я просто таял от своего чувства к ней. С Толиком она была в близком родстве, приходилась ему двоюродной сестрой. Они  жили в доме у деда, который был моим двоюродным дядей. Я жил на другом краю деревни и мог свободно общаться с ней только у реки. В доме у  деда за нами, где бы мы ни были, в избе, в саду, на сеновале, везде ходила её бабка. Мне мало было общаться со Светкой у реки, дома у деда, я хотел видеть её всё время, не хотел отпускать от себя ни на минуту. И дорога в кино и обратно, весь путь, что шли мы рядом, превращался для меня в праздник. Вечер и звёзды и луна, добавляли таинственности и очарования нашему путешествию. Моя любовь  цвела алыми маками, от нетерпения я весь горел, освобождённое от дневных пут, моё чувство рвалось наружу.  Толик нам не мешал, уходил со всеми вперёд, а я  тащил Светку целоваться в придорожные кусты.

Она приезжала отдыхать в деревню каждый год. Мать старалась спихнуть её от себя как можно раньше, дочь ей мешала. Светкина мать была непутёвая женщина, у неё почему-то не сложилась жизнь и свои неудачи в ней она, как это у нас принято, привыкла скрашивать вином, скоро привыкла к нему и уже обходиться без него не могла.

Образования у неё не было никакого, она работала в общепите, посудомойкой, но нигде долго не задерживалась; из-за пристрастия к зеленому змию, её отовсюду выгоняли. Она перестала работать, стала заниматься проституцией, этим ремеслом кормила себя и дочку.        Потом ей попался какой-то козёл, на котором она застряла. Они пили с ним вместе, при этом он её нещадно лупил, она так орала, что Светка стала заикаться. У неё от постоянных, нервных срывов и с головой стало не всё в порядке. Дочкой Клава не занималась совсем, она была заброшена, росла как бурьян, в школу не ходила, была никому не нужна и какое-то время жила в деревне у деда с бабкой. Дед Светки грамотный человек, всю жизнь прослужил на железной дороге. На пенсию ушёл с должности начальника станции; он не знал, как помочь своей беспутной дочке, написал письмо моей матери и попросил спасти Клаву от пагубной страсти, которая губила её. Моя мать всё принимала близко к сердцу и старалась помочь любому человеку, если видела что ему плохо. Я уж не знаю, как, мама мне не рассказывала, но она вытащила Клаву из говна, заставила бросить пить, козла, с которым жила, Клава выгнала. Нашла себе приличного мужика, дочку из деревни забрала, и она стала учиться в школе. Моя мама водила Светку к логопеду, и постепенно тот избавил её от заикания. Всё вроде наладилось, но за Клавой нужен был глаз,  иногда она срывалась и у неё случались запои. Моя мама не оставляла её и присматривала за ней до самой своей смерти.

Я стал общаться со Светкой уже после всего того, что случилось с нею по вине её матери. Раньше я её просто не замечал. Теперь она уже не была той Светкой, заброшенной, глуповатой, не развитой, смешливой девчонкой. Изменение образа жизни её матери, конечно, благотворным образом сказалось и на ней. Она избавилась от страха, постоянно травмирующего её психику. Перестала комплексовать и стала расти и учиться, как все нормальные дети, быстро навёрстывая упущенное. Светка перенесла тяжёлую душевную травму девочкой – подростком, и это спасло её. В этом возрасте всё быстро заживает, но она хорошо запомнила тот ужас человеческого бытия на дне жизни, и возвращаться в него не собиралась. Сейчас она была в том возрасте, когда вроде куколки, превращалась в красивую бабочку, но  полностью ею себя ещё не ощущала. Панцирь куколки валялся рядом. Даже внешне это была уже молодая красивая девушка и поэтому с нами она чувствовала и вела себя иначе, нежели год назад. В ней просыпалась женщина, и она смотрела на нашу кампанию и на мальчишеские забавы другими глазами; прикосновения, объятия в дружеской игре, воспринимались ею уже совсем по-другому.

Мы были с ней одногодки, участь взрослеть не обошла и меня, я тоже менялся. Последнее время влюбленность была моим привычным состоянием. Я не мог жить ни дня без любви. В десятом классе я сидел за партой с Наташей Вербиной, хорошенькой, умной весёлой девочкой и, конечно, какое-то время, был влюблен в неё без ума. Она знала это и принимала, как должное. Мы  с ней поссорились по какому-то пустяку, и она пересела за другую парту. На этом, наша любовь закончилась.

Дома у меня была собака, дворняжка, я принёс её щенком когда-то из школы, ещё из той музыкальной бурсы, в которой я учился  на Средней Рогатке. После окончания школы я должен был служить музыкантом в каком-нибудь оркестре Советской армии. Но школу расформировали. Я стал учиться в другой школе, и меня опять не было дома. Собака стала маминой заботой, пёс платил ей за это редкой верностью и любил её, как умеют любить только собаки. Когда мама умерла, она умерла в больнице, собака не видела маминой смерти, но каким-то своим, необъяснимом на языке физиологии, чутьём почувствовала, что её больше нет, забилась под мамину кровать и стала выть; пёс не выходил оттуда не гулять, не есть. Тщетно я звал его, пытался выгнать из-под кровати, всё было бесполезно. Он стал огрызаться, рычать, чего раньше никогда с ним не было. За всю свою недолгую собачью жизнь этот добродушный, веселый пёс ни разу не оскалился, не укусил не одного мерзавца, или того, кто плохо с ним обращался, пытался ударить ногой или прогнать с палкой в руках. Собака страшно мучилась, но из-под кровати не выходила. Надо было что-то делать. Когда меня не было пришла моя тётка, мамина сестра, ей удалось надеть на пса ошейник и вывести собаку на улицу. Моча у неё не держалась и лилась рекой. Собака, сделав свои дела, хотела рвануть домой, но тётка повела её в ветлечебницу. Пёс сначала сопротивлялся, а потом перестал. Он сам забрался на стол. Ему сделали укол. Пёс по-прежнему стоял спокойно. Сделал шаг к тётке, вильнул хвостом, лизнул её в лицо. Потом лёг, вытянул лапы и положил на них голову. Как человек,  решившийся на что-то, пёс вздохнул и с облегчением выдохнул, при этом жалобно заскулил, открыл жаркую пасть, так, что розовый язык вывалился из неё и свесился набок, в последний раз открыл глаза, посмотрел мутнеющим взглядом на людей находящихся в комнате; сквозь застилающий глаза туман, всё ещё на что-то надеясь, поискал среди них того, кто был ему дороже всего на свете, хотел махнуть хвостом, попрощаться, но уже ничего не увидел, закрыл глаза и спокойно умер.

В выходные дни я давал маме отдохнуть и гулял с собакой сам. Как-то раз мы гуляли с моей дворняжкой у Львиного мостика, что на канале Грибоедова. Я жил рядом в доме по Большой Подъяческой улице. Собачка описала все деревья, которые нам встречались по пути и мы уже собирались домой, как вдруг появившийся  откуда-то огромный дог стал нюхать у моей собачки под хвостом, к тому же он, как и моя собачка, тоже оказался кобелём. Я испугался за мою дворняжку, но красивая девушка, оттащила дога от моей помертвевшей от страха собачки. Я сказал девушке, что у меня собачка очень нервная и дог испугал её.
— Почему он не на поводке? —  спросил я девушку.
— Он добрый, — успокоила она меня.

В общем,  мы разговорились, она сказала, что собака не её, а друга, художника, который, как оказалось, живёт в моём доме. Я его немножко знал, правда, собаки у  него  никогда не видел. Художник был старше меня,  лет двадцати пяти, совсем взрослый парень. У него всё время были новые девушки. Я завидовал ему. Ещё я знал, что когда он трахался, то не закрывал окно, по тем временам это был экстрим, потому что двор колодцем, а он жил на втором этаже, позволял половине дома видеть и слышать, как он это делает. Участковый по требованию жильцов дома уже разговаривал с ним на эту тему. Художник не понимал, почему у себя дома он не может делать, что ему хочется: «Пусть те, кто возмущается, сами закрывают свои окна. Что плохого в том, что я делаю? Пускай смотрят, это красиво. Это лучше, чем смотреть в замочную скважину. Закрывать или не закрывать окно это моё личное дело» — спорил он с ним. Участковый был пожилой, добрый дядька, и чтобы художник почувствовал, насколько он заблуждается, посадил его пока на пятнадцать суток за хулиганство, чтобы на параше, которая светила ему надолго, если  будет качать права,  одумался.

Девушка, её звали Аня, отвела собаку к  художнику, и мы с ней посидели ещё немного на лестнице, на подоконнике, у дверей моей квартиры. Я полюбил её сразу. Она относилась ко мне как к младшему брату, хотя была старше, может быть, на год или два. Была зима. И мы с ней несколько раз ездили в Сестрорецк, в парк «Дубки». Я катал Аню на финских санях. Один раз сани опрокинулись, и мы оказались в снегу. Я поскользнулся, когда бросился её поднимать, и упал на неё. Она засмеялась. Я лежал, обнимая её, и не двигался. Моя добыча лежала, не сопротивляясь, спокойно и, быть может, первый раз с интересом смотрела на меня,  не пытаясь освободиться  из моих объятий.  Выпал свежий снег, его было так много. Он укрыл всё вокруг. Тяжелые ветки деревьев вздрагивали, освобождаясь от него. Было тихо и красиво. Я осторожно поцеловал Аню в губы.

Мы могли встречаться с Аней только по выходным. Такое расписание её явно не устраивало. И она исчезла. Я тосковал и ходил к Львиному мостику в надежде встретить её и как брошенный пёс был готов выть на луну. Но она не появилась. Потом я любил Наташу, но уже другую и тоже из школы. Была весна, распускались деревья, зацвела черёмуха, мы с нею ходили целоваться на кладбище. Оно было рядом со школой и было цивилизованным, здесь были могилы А.Куприна, А.Добролюбова и других известных литераторов, композиторов, поэтов, чьи произведения мы изучали  в школе; к их могилам были проложены дорожки и стояли скамейки, на которых мы утоляли наши скромные желания.

И вот теперь летом я опять был влюблен. Я повзрослел.  Вершиной детской любви были невинные поцелуи. Мои сексуальные фантазии ограничивались этим пределом. О чём-то более серьёзном тогда я даже не помышлял. Летом всё, что зимой обычно тщательно укрыто, как правило, обнажено. И мой Минотавр, моё чудовище, его незрелое либидо вдруг проснулось, оказалось прожорливым и требовало уже другой пищи. Мне уже недостаточно было быть просто рядом, видеть волнующий меня  облик. Я знал, что любовь не кончается на поцелуях. Мне хотелось продолжения. Продолжения хотела и другая сторона. Если огонь моего познания горел ярким пламенем, то с её стороны это было робкое любопытство. Я становился всё более нетерпеливым. Светка спокойно сносила мои ухаживания, становившиеся всё более назойливыми. Иногда она напоминала мне:
— Мы же с тобой родственники.
— Дальние и потом это не страшно, даже если у нас будут дети.  Живут  же в браке двоюродные сёстры и братья?
— Дурак, — говорила  мне Светка.
— Света, — канючил я, всем своим видом показывая,  что страдаю, — я жить без тебя не могу.
—  А где я? — спрашивала она: — На Луне? Я рядом.
— Ну и что? Мне этого мало. Я хочу, чтобы мы были  не только вместе, а стали единым целым, чтобы у нас были одни ощущения, одни желания, чтобы ты не могла без меня, а я без тебя.
— Так не бывает.
— Бывает. Вот я кладу тебе руку, — я положил ей руку на колено и повёл её выше, — и ощущаю, как всё во мне напряглось и мне хорошо, и чем дальше, тем лучше и такие же ощущения должны быть у тебя. Я ладонью коснулся её трусиков, и она  со смехом сбросила мою руку: — Светка, ну дай, я не буду снимать с тебя трусиков, дай только подержать в них немного руку.
-Чего захотел.
Вдруг  она спросила: — А у тебя есть конфеты?
Такой напряженный момент, я почти достиг цели, ещё один натиск и я бы был в вожделенном месте.
— Какие конфеты? Светка!
— Такие. Без конфет говорить нам с тобой не о чем. Понял? Ты со Степанидой в грудья ходил у тебя деньги есть, наверно, и конфет купил. Ты говоришь одни ощущения, одни желания. Пока одни ощущения. Вот выполнишь моё желание и получишь, что хочешь.
Конфеты я уже съел и сегодня её желание выполнить не мог:  — Светка, я куплю тебе конфет завтра, — сказал я.
— Вот завтра и будем говорить. Я опять повёл рукой по её ноге выше колена. Она остановила продвижение моей руки.
— Всё игра в одни ворота окончена. Отвали.
— А в долг? Я не могу, сгораю от желания. До завтра не доживу, умру от нетерпения.
Не взирая на запрет, я всё же проник в её трусики. Мы оба замерли, ощущение какого-то блаженства охватило меня.
— Ну, всё? Теперь не умрешь до завтра? Учти, это в долг. С тебя конфеты, — засмеялась  Светка и оттолкнула меня.
— Ты настоящая сестра, — сказал я ей. Потом добавил, — сестра милосердия.
Мне так хотелось её всю. Не смотря на отчаянное желание трахаться, решиться на это мы пока не могли, ни я, ни тем более она. Ещё действовали тормоза, сдерживавшие желание броситься в омут.На следующий день, у реки, Светка вспомнила про конфеты. Я прошептал ей на ухо, рядом был Толик и другие ребята:
— Тебе понравилось? Да?
— Не говори глупости. Раз должен отдавай — сказала она громко.
— А что он тебе должен? Во что вы играли? — поинтересовался Толик.
Светка не ожидала вопроса и не могла сообразить, что ей ответить.
— Да мы, — лёжа на спине, уставившись в синее небо, лениво промямлила она, — играли в карты, в дурака, на конфеты. Он проиграл. За ним конфеты.
— Ну, да, так я и поверил — усмехнулся Толик, — это как в том анекдоте.
Анекдоты мы рассказывали без купюр. «Русский язык без мата, как булка без масла», — говорил мой школьный товарищ Боря Колтушин. В деревне матом ругались все и взрослые и дети, это казалось  совершенно естественным. Матерные слова были опорой речи любого деревенского оратора. А животные: коровы, лошади? Без мата они вообще не воспринимали человеческую речь.

— Дело было в бане, — стал Толик рассказывать анекдот. — Моются папа с мамой и сын с ними. Заинтересовался сын, что у мамы находится между ног. Спрашивает её. Она объясняет ему: — Это, — говорит, — мы с папой баловались, и нечаянно он мне топором сюда угодил.
— Прямо по пиз…. ! — удивился сын.

— Врать надо уметь, — сделал Светке выговор Толик. Наверно на качелях катались? «Туда сюда обратно, тебе и мне приятно». Я отгадал?
— Дурак! — обиделась Светка на Толика.
— Ладно, не расстраивайся, я пошутил.
Я решил поддержать Светку и набросился на Толика:
— Шутки у тебя дурацкие. Не придумывай. Ничего не было. Она тебе правду говорит.Толик понял, что большего ему не узнать и отступил.
— Тогда покупай нам конфет, — перевёл он разговор в другую плоскость.
— А тебе с какой стати? — спросил я его
— Ну, мы же со Светкой  родственники. Это я научил её играть в карты.
— Обойдёшься, учитель.
Я пообещал Светке: — Должок отдам тебе сегодня вечером. Пойдём в кино пораньше, зайдём в магазин куплю тебе конфет.
— Я сейчас хочу, а вечером можешь ещё купить, — засмеялась она.
— Пойдёшь со мной, пойду в магазин сейчас.
— Нет, ладно, давай до вечера, а то Фрося будет ругаться.

Я оставил всех на реке и пошёл к Степаниде. Она была в огороде, полола капусту. Увидев меня, она оставила своё занятие, и мы зашли к ней в избу. Здесь было хорошо. Прохладно, сумрачно, маленькие окошки, заставленные цветущей геранью, совсем не пропускали солнечный свет.

— Ты со Светкой то не балуй, – сказала Степанида мне вместо приветствия: — Она такая же, как и мать, беспутная девка. Завалишь её где-нибудь, а потом что будете делать? Прасковья, её бабка, уже просила у меня какого-нибудь зелья, отвадить тебя. На Светку кобелем, говорит, смотришь. Боится. Ты ей не мешай, ты ей не пара, она пускай в деревне остаётся. Вон Федька на неё глаз положил. А ты побалуешься и бросишь.

Я слушал Степаниду и ничего не говорил. Мне было неудобно говорить с ней на эту тему как, наверно, и с матерью, если бы она была здесь.

— Я тебя понимаю. В таком деле разговоры пустое дело. Присох к ней. Всё застило. Кроме неё никого не видишь. Дело молодое, хочется, — засмеялась она дребезжащим старческим смехом: — Эта сила неподвластна человеку. Может, я сварю тебе травки? Попьёшь, и как  рукой снимет. Будешь смотреть на неё спокойно. Это дьявольское наваждение, давай сниму его?
— Не хочу. Она мне нравится, — выдавил я из себя.
— А, то, как же, это он, дьявол тебя привораживает. Готовит к грехопадению. Ты, тем более, некрещеный, у тебя нет заступника, ангела-хранителя.
— Степанида, я комсомолец, я атеист и в бога не верю.
— Вот дурак, прости ты мою душу грешную. Вот со своим комсомолом и остался без божьей защиты. Я твоей матери говорила, хочу крестить тебя по старой вере. Она не возражает. Вот сходим на днях к батюшке нашему. Поговоришь с ним.
— Ладно, — пообещал я ей. — А в грудья мы пойдём ещё?
— Что понравилось? Давай, пока погода позволяет. Завтра с утра и пойдём. Конфет опять захотелось? Светку угощать будешь?
— Нет, на кино денег нет.

Был четверг и часов в пять, пораньше, мы втроём, Толик, Светка и я пошли в Шилово, совхозный посёлок, где были магазин и кино. Мы зашли в магазин, в нём  было пусто.

— А нет товара, и хлеб до сих пор не привезли, — сказала  нам Фрося.

В деревне хлеб пекли сами. Те, у кого кто-то работал на железной дороге, ходили в железнодорожный магазин. Туда иногда завозили даже белый хлеб.

— Опять конфет? Вы, городские, без них, что ли не можете? — спросила она, насыпая под прилавком в кулёк конфет.

Пользуясь тем, что в магазине никого не было, Фрося отпустила конфет на все деньги, на двадцать копеек, которые я заработал, сдав корьё.

— Спрячь под рубаху, — сказала она, подавая мне кулёк с конфетами: — Их надо  есть дома, в городе, а здесь сладкого достаточно; сейчас всё поспело: земляника, смородина, крыжовник, ранние яблоки, морковка. Это полезнее твоих конфет.

Мы вышли из магазина. Светка сразу полезла в кулёк.

-Ты слышала, что сказала Фрося? — спросил я её.

— Ну, и пускай, а я хочу конфет.

Сегодня, в кино, только один раз, показывали картину с Лолитой Торос и народ собирался заранее. Кино крутили в переполненном зале. Как сейчас смотрят боевики, или ещё  совсем недавно сериалы из Латинской Америки, народ также восхищённо, растопырив глаза, смотрел на Лолиту, слушал её чарующий голос. У собравшихся здесь людей  в их бедной, маленькой, трудной жизни это были  редкие минуты настоящего счастья, и хотелось, чтобы оно длилось бесконечно и никогда не кончалось. Притихшие и счастливые они выходили из душного зала, как из церкви,  где как будто только что  у них на глазах  произошло чудо, они видели, как Бог кому-то отпустил все его грехи. Тоже притихшие после кино мы возвращались к себе домой. Белая пылящая дорога, голубые сумерки. Над Пушкинскими горами небо было совсем ещё светлым, где-то там недавно спряталось солнце; его лучи остались, и постепенно рассеиваясь в небесном пространстве, уступали дорогу наступающей тьме. Мы прошли мимо аллеи очень  старых чудом сохранившихся  громадных берез.  Березовая аллея была вся изранена; макушек у многих деревьев не было, некоторые стволы обгорели, следы  когда-то бушевавших гроз, с прорехами вместо стоявших там некогда таких же берез, она вела в никуда. Когда-то в конце аллеи стояла церковь. Ещё до войны её разрушили, а колокола где-то поблизости спрятали, зарыли в землю. И иногда вот в такой  вечерний час, когда становится темно, особенно зимой, когда метель и ни зги не видно, вдруг из-под земли раздаётся тихий колокольный звон. Редко бьёт набатный колокол, чаще колокола поменьше, у тех малиновый звон. Говорят, кто услышит звон спрятанных колоколов, тому будет счастье. И каждый, проходя мимо этого места, хочет услышать колокольный звон.

— Светка, тебе понравилась Лолита? — спросил я её.

— Конечно.

— Ты хотела бы стать такой как она?

— Ну, да. Петь, быть счастливой,  любить. Я хочу быть артисткой. И тогда я стану такой как  она. У меня всё для этого есть.

— Кроме одного пустяка, — заметил ей шедший рядом с нами Толик, — у тебя  нет способностей. Я уж не говорю о таланте. У тебя нет слуха, тебе медведь на ухо наступил. Певица. Ты даже не пробуешь петь. Внешность это ещё не всё. С нею ты можешь соблазнить Федьку или ещё какого-нибудь дурака. Он насмешливо посмотрел на меня:- Он купит тебе конфет. Но разве это награда за твоё искусство? Где тут творчество? Актриса, даже если ты ею станешь, с твоею внешностью это возможно, ты будешь иметь успех у поклонников, не потому что у тебя талант, а потому что тебя будут хотеть как красивую женщину. Это совсем другое. У Лолиты Торос красота всего лишь необходимое приложение к таланту. Её успех это, прежде всего, труд и талант. Не вбивай себе в голову глупости. Нет у тебя ничего, кроме самовлюбленности и беспочвенной самонадеянности. Найди себя. А то наделаешь глупостей. Сгоришь, как мотылёк. Не повторяй ошибок других.

Толя не сказал: ошибок матери. Пожалел её. Но она поняла.

— Ну, ты меня совсем раздел. Ни на что не пригодна. Кроме как собой торговать. И от кого я это слышу? Брат называется. Похвалил. Да пошёл ты, обойдусь без твоих нравоучений. Настроение только испортил.

— Ладно, всё, — прервал я их спор:- Брэк, разошлись по своим углам, не ссориться. Не дал девушке помечтать. Все имеют право на мечту.

— Постой, — придержала меня Света, — постоим, пусть идёт. Не хочу идти с ним рядом, — рассердилась она на Толика.

Он пожал плечами и пошёл вперёд. Мы остались одни. Сошли с дороги, и пошли по полю. Оно было засеяно рожью. Скоро она успокоилась и над чем-то уже смеялась. Рожь была  по колено, уже колосилась, кое-где колос пожелтел. Как её собирались убирать, было известно одному Богу. Цвели васильки, они совсем заглушили рожь. Так, что иногда казалось, сеяли не рожь, а полевые цветы. Светка нацепила венок из васильков на русые, выгоревшие волосы, заплетенные в две длинные косы. Подошла ко мне, насмешливо улыбаясь, посмотрела мне в глаза, как бы спрашивая: — «Я тебе нравлюсь»? Она была бесподобна. Стоя в поле хилой ржи и васильков, я схватил её, прижал к себе, и грубо тискал. А она, смеясь, отбивалась от меня. Она не носила бюстгальтер. Одевала выцветшую, застиранную майку. Иногда и вовсе была без неё, как сейчас. Легкое ситцевое платье, красное в белый горошек, слегка обтягивало её фигуру, и грудь при движении  соблазнительно подрагивала. Опять желание овладеть ею охватило меня. То, что Светка творила со мной, едва ли было осознанным кокетством, это были естественные движения проснувшейся плоти, подсознательно направленные на то, чтобы я окончательно потерял голову и увяз в своём чувстве к ней. Мы оба хотели друг друга. Мы шли одной дорогой и сопротивляться тому, что с нами происходит,  казалось, было бесполезно. Это был процесс, отработанный природой в тысячелетиях.

Я потащил Светку к высохшей канаве. Она заросла клевером. Её с дороги прикрывали кусты ивняка. «Светка, я куплю тебе много конфет, давай попробуем» — прошептал я охваченный безумством желания. Что попробуем,  я толком не знал.  Скатился в канаву сам и стащил её, держа  за руку  за собой, повалил на стенку канавы и стал стаскивать с неё трусики. Она не мешала мне. В  пожаре охватившего меня  нетерпения я стащил их только к коленям. Расстегнул пуговицы на платье и увидел её грудь. Волнующая привлекательность этого места лишь подстегнула меня. Я навалился на неё и хотел быть у неё между ног, но это было невозможно, мешали её трусики, пришлось снять их совсем. Теперь между нами ничего не было, я был так близко у цели и пытался овладеть Светкой; ей были приятны мои ласки, она принимала их, отвечала взаимностью, но как только чувствовала, что моя настойчивость приводит к желаемому результату, ещё мгновение и будет поздно, она освобождалась от моей опасной близости; прогибалась как кошка, её попа уходила назад, прижималась к стенке канавы и исчезала надежда получить  то, к чему я так стремился. Она тоже хотела, но не до такой степени как я, табу было сильнее. Новые безуспешные попытки овладеть ею ни к чему не приводили. Я застрял на вершине айсберга своего желания, оно распирало меня, огромное, неудовлетворенное, сводящее меня с ума, заставляющее продолжать безнадёжный штурм Светкиной «цитадели», но она, закрепощённая спасительным страхом перед бабкой, не сдавалась. Заставить её сдаться, мне было не под силу. Доведя себя до исступления, так и не достигнув цели, я должен был признать своё поражение. Мы ещё немного побарахтались в канаве, наконец, Светка освободилась от моих объятий, привела себя в порядок, и мы полезли с ней на дорогу. Особой горечи от неудачи не было, терзала, постепенно затухая, неудовлетворенность от того, чего так и не получилось. Степанида была права. Попутал бес. Как только мы со Светкой оказались на дороге, мне захотелось её снова. Это, несомненно, было какое-то наваждение. Я остановился, взял её за руку, повернул лицом к себе, обнял и стоял так, прижавшись к ней, истекая сладкой истомою. От Светки пряно пахло клевером. Она отстранилась от меня, сказала:

— Уже поздно, пойдём, мне сейчас от бабки достанется. Посмотри, платье сзади чистое?

Неверный лунный свет позволил мне оценить состояние её платья приблизительно. Я осмотрел его и сказал:

— Оно, тебе очень к лицу.

— Да? — засмеялась она. Не грязное?

— Нет, успокойся, всё так и было. Светка, я говорил тебе, что жить без тебя не могу?

— Говорил. Даже конфет купил. Зачем?

-Ты же просила.

— Чтобы купить меня, так говорит Толик.

— Не говори глупости.

— Это он их говорит. Ты, правда, любишь меня?

— Если то, что я ощущаю к тебе, называется любовью.

— А что ещё ты ощущаешь ко мне?

— Большую, большую нежность.

— А ещё?

— Я опять хочу тебя.

Она засмеялась: — Нет уж. Пойдём. Твоя настойчивость до добра не доведёт. Твои атаки меня утомили. Я чуть не сдалась тебе. Что бы тогда со мной было, просто не представляю.

— А что? Давай вернёмся, узнаем?

— Ты сумасшедший. Кто-то идёт к нам на встречу.

Это был Толик: — Светка, ты прости меня, но я не собираюсь ждать тебя всю ночь. Ты же знаешь нашу бабку. Если мы не придём вместе, она всю деревню на ноги подымет.

И ему, он показал на меня, достанется. Его мать вызовут и твою тоже.

— Не говори мне о матери, — сердито сказала Светка.

— Дед ходил на станцию, Клава звонила. Спрашивала, как ты живёшь. Говорит, соскучилась по тебе. Сказала, что, может быть, приедет навестить тебя и стариков.

— Пусть приезжает, я тогда уеду, не хочу её видеть.

Мы вошли в деревню, когда проходили мимо дома Степаниды, она не спала, стояла у  калитки и смотрела на нас.

— Завтра пойдём в грудья? — спросил я её.

— Ты, малец, — сказала она мне, — отпусти ребят и зайди ко мне на минутку.

Распрощавшись со Светкой и Толиком, я зашёл к Степаниде.

На завтра я договорилась с батюшкой, обрадовала она

меня: — Оденься почище. Пойдём в церковь. Может быть, батюшка сразу и окрестит. Бес сгинет. Избавишься  от лукавого. Светка тебе сестра, а не подстилка какая. Я хорошо чувствую, что у вас рукой до беды подать. Не трожь её, Богом прошу, только хуже ей сделаешь. Я всё вижу. У неё судьба итак, не весёлая. Не путайся у неё под ногами. Оставь её. Обещаешь? Иначе поссоримся.

Я стал выкручиваться с ответом: — Давай после церкви. Мне тогда Бог поможет, а сейчас я для него посторонний, а мне самому не хватает духа. Я не могу без неё.

Первый раз я честно признался Степаниде в своей грешной страсти.

— Как ты можешь такое говорить. Типун тебе на язык. Нет для Бога посторонних людей. Неважно верующий ты или нет. Бог любит всех одинаково. Служить ему честно и беззаветно, долг всякого. Это, значит, быть, кем тебе написано на роду, нести свой крест, как бы тяжело тебе не было. Крещение — это, прежде всего, твой обет, твоё обязательство, перед Господом нашим не грешить, всегда исполнять Его Волю и, конечно же, приобщение к Его милости, которую Он дарует тебе.

К сожалению  Степаниды у неё не получилось так, как она хотела.  Да, честно говоря, я  сам не очень стремился быть крещеным. Меня привлекала экзотика церкви, особенно, старообрядчество и не больше. Стать старообрядцем мне казалось это совершить нечто вроде героического поступка. Красивые молитвы, церковное песнопение, убранство церкви: иконостас, иконы, образа, хоругви — вот что привлекало меня. Я не думал в церкви о Боге. Мне, казалось, я смотрю хорошо отрепетированный красивый спектакль, не больше. И потом быть крещеным; Степанида говорит это, значит, взять на себя какой-то обет. Отказаться от Светки? Такая жертва для меня была неприемлема.

Суровый поп был неласков со мной. Знаю ли я молитвы, буду ли ходить в городе в свою, (старообрядческую) церковь? И самое главное, верую ли я в Бога? Врать я не стал, сказал, что не верю, но добавил, как учила Степанида, что хочу найти Веру, здесь, в храме. Поп спросил, почему пришёл к нему, а не в православную церковь?  Не был ли крещён родителями раньше? Вопросы, вопросы. Церковь была домовая. Обычный сельский дом, с церковной маковкой и крестом на ней. Большая комната с потемневшими иконами. Амвон, за ним что-то напоминающее алтарь. В большой комнате, где проводятся службы, стояли скамейки. В церкви можно было сидеть. Поп сказал, чтобы я выучил молитвы и ближе к осени, зашёл со Степанидой ещё раз. Она отдала попу за «консультацию» полную корзинку  крупной спелой смородины и наверно десяток свежих, отборных, чистых, белых куриных яичек.

Светка осталась со мной. Не пришлось ничего придумывать, чтобы не креститься, и я был счастлив. Ангела-хранителя у меня по-прежнему не было и это меня пока не беспокоило. Степанида поворчала немного. Потом успокоилась и сказала:  «На всё Божья воля». Перекрестилась на церковь, и мы пошли восвояси. В грудья мы не пошли было уже поздно. Солнце палило всё также, голубое небо, без единой тучки,  дождей не обещало. Было жарко. У затона, где уже собралась вся кампания, мы со Степанидой расстались.

— Эй, старовер, приветствовала меня Светка, — тебя научили креститься? Покажи.

Я наклонился к её уху и сказал:

— Я тебе кое-что поинтереснее, потом покажу. Ты же в потёмках, там, в канаве, ничего не видела. Хочешь?

Неожиданно она громко сказала: — Хочу. Все засмеялись.

— Каждый воспринимает всё в меру своей испорченности. Я всего лишь предложил искупаться. Никаких пошлостей,  а ты что подумал? — спросил я Толика.

— А зачем тогда шепотом? — не поверил он мне.

— Ну, как у вас прошла вчера встреча с бабкой? —  поинтересовался  я  у  Толика.

— Да так, — неохотно поделился он со мной о том, что было у  них вечером в доме.

— У Светки всё платье на жопе было измазано какой-то зеленью. Бабка ругалась и вспоминала тебя. Сказала, что больше тебя, кобеля, на порог не пустит. И Светке запретила  с тобой встречаться.

— Светка, оказывается тебе со мной нельзя встречаться. А купаться?

Мы прыгнули с ней в воду. Вдоволь, до мурашек, наплававшись, мы легли на берегу, у самой воды, и грелись на солнце. Светка, накупалась, замёрзла. У неё посинели губы, и появилась гусиная кожа.  «Мурашки, мурашки, от взгляда милашки, а ты не веришь, что это любовь», — продекламировал я чьи-то безымянные стихи и  лёг рядом с ней. Она лежала на животе. Положила голову на руки, повернула её лицом ко мне, косы закинула за спину и смотрела на меня. Говорить мы ни о чём не могли. Лежали и молчали. Общая беседа тоже не клеилась. Опять становилось жарко. Решили уйти с реки. Что делать никто не знал. Я остановился у дома, где жил сказал, что пойду, полежу на сеновале. Толик со Светкой пошли домой. Я придержал его и спросил:

— Это серьёзно, что мне нельзя приходить к вам?

— Не приходи пока, — попросил Толик, — пусть бабка утихнет. Дед-то ничего, а она всё боится, что ты трахнешь Светку.

— Да, такого обещания, что смогу устоять и не трахну твою сестру дать бабке Проске не могу, но насиловать, обещаю, не буду. Ты же лучше других понимаешь меня. Вон Степанида говорит, это меня бес попутал. Наверно так оно и есть. А я не хочу и не могу освободиться от этих пут. Мне нравится быть опутанным ими. Мне скучно без неё, мне плохо без неё, любовь к ней заполняет меня, всё моё существо, она для меня, как пища, я должен её получать всё время. Я ничем не занят и поэтому думаю только о ней. И мне уже недостаточно платонических отношений. Я хочу её всю. Знаешь, поют: «Очарованный, околдованный» — так это обо мне.  Вместо того, чтобы своё признание в любви адресовать твоей сестре, я о своей любви рассказываю тебе. Странно да?

— Потому что это не для неё, она не поймёт. Она дура. Неужели ты не видишь этого? Она пустая как пробка. У неё из-за матери замедленное развитие, её умственное развитие на уровне школьницы пятого класса. А внешне всё в порядке. Я тебя прошу об одном, не навреди. С ней надо быть очень осторожным. Ты её трахнул вчера? — спросил меня Толик.

— Нет, ничего не было, —  с чистой совестью ответил я: — Что вы все, как сговорились. Степанида, теперь ты.

— Потому что ты кое-что не понимаешь. У неё плохая, наследственность, досталась от матери. Стоит ей попробовать, понравиться и она пойдёт по рукам. Ей надо выйти замуж, жениха найти здесь, в деревне, сразу забеременеть, родить и жить крестьянкой. Вот её счастливая доля. Всё другое не для неё. Понял? Береги её, она тоже твоя сестра.

Он повернулся и хотел уйти.

— Когда увидимся? — спросил я его.

— Наверно только завтра. Опять на речке. Сегодня я пойду с дедом на станцию. В магазин. Надо ему помочь. Сам знаешь, там не скоро. Светка будет сидеть дома, бабка её никуда не отпустит. Так что только завтра. Сходи за орехами или земляникой, поспела, её много в камнях вдоль полей. Не скучай.

Я ещё ничего не подозревал, но это было начало конца моего романа со Светкой. Толя серьёзно, как и положено брату, отнёсся к моим словам и ситуацию оценил по-своему. Вряд ли он поверил мне, подумал, что я своего добился  и теперь меня не остановить, возникшие между мной и Светкой новые отношения я буду стремиться закрепить и перевести в постоянную связь. Даже он не мог допустить этой мысли и тем более остаться безучастным. Покрывая меня, он невольно становился нашим сообщником. Его такая роль явно не устраивала. Тейп, как теперь бы сказали, обыгрывая чеченские мотивы, был у нас один, а интересы у членов тейпа разные. И Толя встал на сторону бабки. Я и сегодня, тридцать лет спустя, не знаю, было ли это элементарной перестраховкой мудрой бабки или  «предчувствием горькой судьбы» внучки, в любом случае она была права, царство ей небесное. Бабка боялась за Светку и не зря. Дурой  она не была, но уж очень не по годам была легкомысленной, доверчивой, легкоранимой, беззащитной.  Издержки жизни с вечно пьяной матерью. Наверно, может быть, то о чём говорил мне Толик, и могло произойти. Один раз не распробовав, она ещё и ещё раз потянулась бы к запретному плоду, и с каждым разом он казался бы ей всё слаще. Но при моей влюбчивости не было гарантии, что любовь к Светке скоро, после возвращения в город, «не растает в тумане дымкою». И потом жених родственник. Нонсенс. Деревня к таким вопросам относилась неодобрительно. Конечно, Светка не осталась бы одна и сразу же нашла мне замену, стала бы водиться с Федькой, который тоже сохнул по ней. Но главная опасность как не странно исходила от матери. У неё случались запои. И тогда  в  её доме появлялись мужики. Если бы в этот момент Светка находилась с матерью, Бог знает, что тогда могло случиться. Поэтому, наш единственный, невинный грех с ней, благодаря плотной опеке бабки, не стал спусковым крючком, механизма, существовавшего только потенциально, который запустил бы процесс ее растления, падения вниз, к распутной жизни, единственному будущему, как все ей пророчили.

Грубо, под каким-нибудь надуманным предлогом, запретить мне встречаться со Светкой Толик не мог, да и не хотел. Мы дружили с ним уже несколько лет, он тоже был мне троюродным братом, и поэтому нет, ссорится со мной, он не собирался, и выбрал другую тактику. До очередного похода в кино я видел Светку только у реки и только с ним. Наедине с ней он меня не оставлял. Я звал её в грудья со Степанидой по грибы. Не смотря на сушь, в кустах, где, видимо, сохранилась сырость, было море грибов. Подосиновики  гигантских размеров, некоторые со шляпками  по периметру с крышку ведра, и только проклюнувшиеся, россыпь грибов, я столько их в одном месте больше никогда в жизни не видел. Светка согласилась, но Степанида  ни за что не хотела в таком составе идти по грибы. Я с нетерпением ждал вторника, когда мы пойдём в кино. И по пути в кино и обратно Толик не отходил от нас,  словно прилип, стал кем-то вроде телохранителя Светки. В общем, скоро Светка для меня стала одним их членов нашей кампании и только. Я видел её ежедневно, она не избегала меня, всё было как прежде. Не было только самого главного возможности общаться с ней наедине. Толик отнял её у меня.

Потом приехала моя мама, и надо было быть с ней. Светка стала приходить к нам, к маме, но что это были за встречи. Я встречался с ней только в присутствии мамы, и видел не каждый день.

Приближалась Богородица, большой, деревенский праздник, в последних числах августа. Отовсюду несло самогоном. Из сундуков доставались наряды, деревенские парни начищали сапоги и отливали кастеты. Осталось несколько призывников и Федька. Его в армию не брали; здоровый бугай страдал диурезом, писался в штаны как маленький мальчик. Без драки не обходился не один праздник. Это было святое дело, деревенский обычай, доставшийся в наследство от пращуров, но в те далёкие времена бились только на кулаках, увечили друг друга редко, тем более убивали, тогда этого не было. Теперь потасовки деревня на деревню с кольями, с кастетами редко оканчивались спокойно, без убийства кого-нибудь из дерущихся.

Богородицу мы с мамой  отмечали у деда и бабки Толика и Светки. Она сидела рядом со мной; когда все разгулялись, нам тоже налили бражки; я со Светкой выскользнул в сени. Но и здесь было беспокойно; мимо нас  всё время сновали гости, приставали к нам. «Тили-тили тесто, жених и невеста» — дразнили они нас со Светкой. Мне было грустно.

— Ты когда уезжаешь? – спросила она меня.

— Завтра, если твой дед достанет нам с мамой билеты на поезд.

—          Тебе хорошо, — сказала она.

— Чего же хорошего, Светка? Какое-то блокадное кольцо вокруг тебя создали. Не подпускают к тебе. Даже прощаемся в сенях. Тебе так больше нравится?

— А тебе хотелось бы на сеновале? – невесело пошутила она. — Я тут не причём, это всё бабка. Я тоже хочу в город. Мне говорят рано и не отпускают.

— Где ты будешь жить?

— Твоя мама хочет меня в ремесленное училище устроить, оно готовит мастеров индивидуального пошива. Стану портнихой. Там и жить буду, в общежитии училища.

— А как же наша дружба?

— Слушай, не доставай меня со своей дружбой и так каждый день бабка тобой попрекает. А что у нас было? Ничего. А бабка тебя пугалом сделала. Говорит: «Таким как ты только одно нужно. Испортить девку, а потом, хоть трава не расти. Будешь с ними водиться, станешь такой же, как твоя мать».

— Называется, поговорили, — обиделся я на Светку

Она решила меня утешить, сказала: — Не расстраивайся. Ты хороший. Просто нам с тобой не повезло. Может быть, в будущем повезёт? Когда я стану самостоятельной. Хочешь, я буду тебя ждать? Долго, долго, пока не надоест.

Естественно я сказал, что хочу. Разве мог я сказать ей тогда что-нибудь другое? Она чмокнула меня в щёку.

— Пойдём, — закончила она разговор. И мы вернулись к столу.

На следующий день мы уехали. Светку я больше никогда не видел. Клава после смерти моей матери, много лет поддерживала отношения с моей родной тёткой. Как-то, лет десять спустя, после того памятного для меня лета в разговоре о деревне, о том кто жив и кто умер, тётка спросила меня:

— Ты знал дочь Клавы?

— Да, а что с ней?

— Ничего. Вернулась в деревню. Когда дед, а за ним и бабка умерли, она вернулась в опустевший дом стариков, вышла замуж за Федьку. Живёт с ним уже несколько лет и  вроде неплохо. Две девочки растут.

— А что же из города уехала? Чем она здесь занималась? Пошла по стопам матери? Все же ей только один путь пророчили. Что ремесло надоело?  Проститутки как балерины на пенсию рано уходят. Но ей, как и мне нет ещё и тридцати, с возрастом у неё всё в порядке.

— Ты, что?  О чём ты? Она прекрасная портниха. Просто потянуло на родину. Личная жизнь в городе не сложилась. А Федька всегда любил её.

На мгновение под натиском прошлого,  распахнулись   створки души, плотно закрытые для враждебного вторжения, я переживал не лучшие времена,  и вдруг что-то щемящее, грустное, светлое, выпорхнув оттуда, вспыхнуло искрой, осветило  заветный уголок памяти сердца, и погасло.

— Хочу водки, — попросил я, — и  конфетку подушечку. Закусить. У тётки всегда было и то и другое. Я выпил. И мы заговорили уже о чём-то другом.

— Ну, как тебе понравилась история, которую я тебе рассказал? — поинтересовался  я  у Саши, закончив свой рассказ. Сосед молчал. «Наверно стало скучно, и он заснул» — огорченно подумал я и повернулся к нему. Саша лежал на спине, глаза у него были открыты.

— Ты, знаешь, — не сразу отозвался он, — наверно не надо рассказывать такие истории в этих местах. Если на минуту поверить в эту выдумку о переселении души, допустить, что человек переживает несколько превращений и живёт не одну, а несколько жизней, и при этом сохранить ему память о прошлой жизни, тогда все станут пациентами дурдома. Как курильщики кальяна они станут грезить, погружаясь в своё счастливое прошлое, чтобы избавиться от мучительного настоящего. Реальная жизнь у человека будет напоминать жизнь любого животного; он будет занят в ней настолько, насколько это надо будет для удовлетворения своих физиологических потребностей в пище и воде, чтобы обеспечить необходимые условия своего существования в виртуальном мире.

— Там, — показал он на сердце, видимо имея в виду свою душу, — останется одно только чистое, светлое, плохое  будет отфильтровываться, и по собственной воле ты сможешь смотреть истории из своей жизни только со счастливым концом. Твой рассказ, типичный пример истории из виртуальной жизни, он рафинирован, очищен от бытовых подробностей, сладок как мёд и приятен своей чистотой, наивностью, искренностью, от него веет свежестью, как будто то о чём ты рассказал, было вчера.  Почему я говорю, что лучше не вспоминать здесь такие истории. И ты, и я мы беззащитны перед чувствами, которые они вызывают. Их переживать в этих стенах крайне опасно. Я вот вместе с тобой «сностальгиро- вал»- в твоё прошлое, окунулся в него, словно в омут, всего на минутку и меня закрутило, понесло в запретную зону, которой касаться так больно и теперь я чувствую себя не в своей тарелке. Эх! Так хочется водки и закусить конфеткой, ты так закончил свой рассказ? — неожиданно затосковал Саша: — У тебя была возможность это сделать. А что делать нам? Это тоже самое что обжечься и не иметь под рукой  ничего, болеутоляющего. Разве что только подуть на больное место. А что делать, если заболит вся душа? Не надо, больше не рассказывай ничего из своего прошлого. Слишком много общего в любой человеческой жизни.

— Я не хотел расстроить тебя, — пожалел я Сашу.

— Ничего, уже почти всё прошло, твой рассказ  немного выбил из привычной колеи, мысли увели в сторону, на минуту забыл, где нахожусь, оторвался от действительности, ощутил себя свободным, распустился, раскис, а когда вернулся, ощутил себя свежеиспечен- ным в неволе, как будто только что сюда засадили. Сам понимаешь, чувство не их приятных.

Вечером мы устроили последние посиделки в столовой. Татарин разрешил, гнать нас не стал, Олег угостил его сигаретами. Мы не говорили о том, что было сказано. Я волновался за будущее товарищей.

— Не ссы, —  успокоил меня своей любимой присказкой Олег, — мы тоже скоро будем на свободе. Уже есть план нашего с Сашкой освобождения. Элементарный шантаж придурков, которые держат нас здесь. В заложники брать пока никого не будем, — он засмеялся. А если брать, то не знаю кто ценнее главный врач или татарин. Татарин как раз заглянул к нам.

— Что, суки, побег готовите? Заложу, так и знай, — хмуро сказал он Олегу.

В его голосе не было угрозы. Он вообще не слышал, о чём мы говорим. И наши посиделки ему были до «фени». Важнее для него было то, что уже несколько суток они мучились с больным из пятой палаты, который по всем показателям должен был умереть, но попал в пробку, очередь к смерти двигалась медленно, она подбирала других, а он всё никак не попадался к ней под руку. Больного боялись, думая, что он заразный.

— Вот, живучий, гад, — сказал он про больного. Есть такие. На него посмотришь, соплей перешибёшь, божий одуванчик, а всех переживёт. И мемуары ещё успеет написать, о времени и о себе.

Татарин плохо относился ко мне, но не трогал. Конечно если бы не Олег, такой «вольницы» у меня бы не было.

— Ты ничего не пишешь? — спросил татарин меня: — Похож, на поэта, они все мудаки и такие же патлатые.

-Ты же любишь Маяковского, говоришь, что хороший татарский поэт, — вспомнил о его любви к поэзии Олег.

— Ну, ты тоже, сравниваешь жопу с пальцем. Татарские поэты, это крутые наездники, прочно оседлавшие поэтического коня, вот только забыл, как его кличут, — запнулся татарин.

— Пегас – подсказал ему Олег.

— Да, кажется так. Они берут  с ним любые  поэтические кручи, не то, что твой  сокамерник, такие как он способны только на сопли-вопли, на сладкий сироп, блядей ублажать. И потом  Маяковский стригся наголо, не разводил, как твой приятель, вшей и другую нечисть, которой и так кругом полно.

— Ну, насчёт кругом, я не знаю, но то, что делается в сумасшедшем доме,  тут я с тобой согласен, паразитам созданы идеальные условия, условия наибольшего благоприятствия и чьи-то патлы, как ты выражаешься, здесь не причём, я, как и твой любимый татарский поэт, быть может, тоже подстригся бы наголо, но боюсь от заразы это не спасёт; и потом какое отношение к творчеству имеет состояние поверхности черепа. Хорошие стихи сочиняют и стриженные наголо, и лысые, и патлатые; имеет значение, что у тебя в голове, а не на голове. Я так думаю, — мудро заметил Олег и засмеялся.

Татарин не придал значения словам Олега, он решил процитировать великого поэта, соотечественника, потому что был уверен, Маяковский татарин, хотел дать нам почувствовать особую поэтическую силу художника слова, которая, по его мнению, проявлялась особенно ярко, только при отсутствии  у поэта на голове волос.

— Ты послушай, какие стихи он писал:

— «Я пригвождён к трактирной стойке. Я пьян давно. Мне всё — равно…» — продекла-мировал с чувством татарин.

— Постой, постой, я не такой любитель татарской поэзии, но это не Маяковский, — перебил татарина Олег.

— А кто же? — сердито спросил его татарин; он расчувствовался, разлетелся, готов был читать нам и дальше, а его так грубо остановили; не верят, что он читает  известное стихотворение татарского поэта.

— Ты разве не знаешь? Должен знать. А ещё школьный учитель. Это Джамбул. Тоже великий татарский поэт. Помнишь, у него был стишок, и все дети знали его?- Олег стал читать Джамбула: — «Мы росли совсем не так, нас держали как собак и когда под солнцем мая пионерский наш флажок…».

— А пошёл ты на х..! Всё врёшь. Ладно, что с вами трендеть, от этого в кармане не прибавляется, — татарин поднялся со стула.

— Здесь ты попал в точку, — согласился с ним Олег.

— Пойду, посмотрю больного, может быть, отбросил копыта?

— Как образно ты выражаешься. Что значит сын степей. Конину ешь?

— А ты что хочешь угостить? – спросил татарин Олега.

— Нет, только интересуюсь, настоящий ты татарин или уже обрусел: сало ешь, имеешь одну жену, не обрезанный.

— Так я же не иудей. А жены  в данный момент вообще нет.

— Как же ты обходишься. Дрочишь?

— Ты что, это вредно и у Аллаха сказано, что это большой грех. И потом здесь что ли баб мало?

— А, ну да. Знаю твою пассию. Эта эсэсовка, медсестра с нашего отделения, которую ты всё обхаживаешь. Думаешь, даст? Ей х.. не нужен, она от другого кончает.

— Не надо говорить о человеке плохо, ведь ты её совсем не знаешь.

— Ну, да. Она вылитая Мария — Магдалина. Смиренная грешница. Только вот каяться не спешит, грехи набирает.

Татарин не стал развивать эту тему. Перевёл стрелку разговора в другую сторону. Сказал: — Обещали  конской колбасы прислать.

— Угостишь? – спросил его Олег

— Х.. тебе в нос! – сказал татарин, повернулся и хотел уйти. Олег остановил его.

— Слушай, — попросил он  татарина: — Каждую ночь какой-то всадник, «друг степей – калмык», скачет по коридору. Спать мешает. Вы не можете что-нибудь сделать? Путами ему ноги связывать или кровать какими-нибудь ремнями безопасности снабдить и привязывать его к ней на ночь?

— Посмотрим. Регулярно пиз…. получает, не помогает. Главное по часам, гад, приноро- вился скакать. Ровно в три часа ночи из палаты выруливает. Руки подожмёт и вскачь.

— А вы ему в руки метлу и между ног пропустите, вроде помела. Своя баба-яга будет.

— Ладно, что-нибудь придумаем, — с серьёзным видом пообещал Олегу татарин.

Вопросов к татарину больше не было, он какое-то время стоял возле нас, потом сказал: «Всё, я ушёл» и исчез в глубине коридора. Мы остались одни. Сидели, молчали  — Нет, татарин мне явно нравится, пусть живёт, — прервал молчание Олег: — Хотел бы я знать, в какой такой дремучей деревне он преподавал? Чему он мог научить детей? Где учился он сам?

— Преподавал он, наверно, в обычной Казанской школе, и дети у него были самые обычные, не какие-нибудь олигофрены, — предположил Саша: — Теперь они выросли, и все заняты делом, кормят страну, её народ, создают материальные ценности, утверждают себя в искусстве.

— Саша, не надо песен. Это из его учеников появились «новые русские» одни стали грабить страну, а другие рулить.

— Ну, слава богу, что делают это только у себя в Татарстане. Татарин в Москве, как  лошадь Пржевальского, такая же редкость. Они были уже в Москве, триста лет сидели в Кремле, потом пересели на облучок и стали чистить ноги русским. Вернуться в Кремль им не светит, а ноги чистить не прибыльный бизнес, в другой их не пустит чеченская и азербайджанская мафия. Теперь они  хотят независимости Татарстана, как Чечня, как этот устроитель Нью-Васюков, президент-бандит, миллиардер, Илюмжинов, и другие. Все они  находятся в стойке собаки, которая ждёт команды «фас», чтобы растащить Россию на мелкие кусочки. Самый трезвый из них татарин Шаймиев, нового Куликова поля он не допустит. Он и другие, оставшиеся трезвыми головы, сдерживают ситуацию. А то зеленое знамя Аллаха уже развевалось бы в гордом одиночестве, поправ триколор, по всем пока ещё считающимся российскими весям, особенно там, где родина, иноверцев.

В Думе полно придурков, которые готовы помочь этому освободительному движению. Один Ковалёв, диссидент-Иуда, чего стоит. Сейчас совсем не видно, затих. А прецедентом с Чечнёй, в плане политической поддержки, мы обязаны ему и таким, как он думским борцам за национальное освобождение от гнёта Москвы. Слава Богу, некоторых утихомирила пуля, как Старовойтову, советника президента по национальным вопросам. И вовсе не за отстаиваемую национальную идею. Оказалось банальные гангстерские разборки. Думала неприкасаемая. И пуля её не догонит.  И  других слуг народа, из этого осиного гнезда, пока не потеряли Россию, надо безжалостно расстреливать и вешать. Расстреливать и вешать. Этот Ковалёв настоящим диссидентом никогда не был, стал им случайно, у него своего, ничего нет, безмозглый дурак. Сидел в какой-то психушке и сучил, сволочь, за обещание, что его выпустят, если будет себя хорошо вести. Многих заложил. Его освободили и отправили в один из спецлагерей, для политических, там ему череп проломили, и за дело, пытался  и тут сучить; ты замечаешь, что  у него не все дома. Когда переворот случился, он героем стал, плёл всякую ахинею, народ дурной, плюрализм мнений, разную дурь вот таких ковалёвых, за откровение принимал. Эту гадину под руки и в думское кресло. А он форменный идиот, психиатра, который  на него  архив собирал, чеченцы шлёпнули, чтобы их игру не испортил.

— Да пошли они все на х.., Саша, у нас с тобой другие заботы и, прежде всего, самая главная выбраться отсюда, уцелев, сохранив ясную голову. А то какая-нибудь садистка, вроде нашей фашистки, услышав твои речи, засадит тебе в жопу кубиков двадцать какой-нибудь дряни. Ты будешь корчиться от боли и возбудишь её, чем доставишь ей наслаждение, она кончит, глядя на твои муки. А ты даже за мочалку не сможешь её ухватить.

— Она, кстати, сегодня дежурит, скоро припрётся, гадюка, — обрадовал нас Олег.

— Вот ты говоришь только об одной гадюке, — обратился я к Олегу. — А мне иногда кажется, что всё население страны, хотят поместить в огромный террариум. Складывается впечатление, что там наверху задались целью вывести новую породу людей. Ведь, если вспомнить, кто раньше ходил в героях? Космонавты, учёные, писатели, врачи, нормальные люди, те, кто по требованию времени оказался на Олимпе славы. И тогда кто-то заказывал музыку, и СМИ доносили до людей их заказ. Героев показывали на экранах телевизоров, мы читали о них в газетах или в срочно написанных по следам событий, бестселлерах. Что изменилась с того времени? Система поиска героев, донесения информации до потребителя? Нет, только сами герои. И кого же нам предлагают на незанятые места героев «безгеройного времени» заказчик, новая власть? Бандитов, охранников, вечно пьяных беспредельщиков, следопытов из милиции и частного сыска, проституток, теперь их называют топ-моделями, от кутюрье: Юдашкина, Мудашкина и прочих дорогих сутенеров. Проститутки в сногсшибательных прикидах, всё продумано до мелочей, даже п…., для большей сласти смазана сахарной пудрой. Это тебе не от какого-нибудь портного. От кутюрье. Портной-сутенер не звучит. Появилось столько неологизмов. Скоро русский язык превратится в мёртвый язык, как латынь, говорить станут на птичьем языке, напоминающем  эсперанто.

«Любить по-французски» — стонала несколько месяцев подряд с эстрады,  какая-то поп-звезда. Я наивный, как какой-нибудь чукча, спросил кого-то, а это как? Мне сказали любить «по-французски» — это, значит, трахать в жопу. Этот вариация секса и у женщин и мужчин последнее время завоевывает всё большую популярность, как и способ «делать в троллейбусе новых людей». Разве это не гадюшник, разве это не зоопарк, не террариум? Знать, как слизывать сахарную пудру с пиз.., как трахаться по-французски. Это всё, что предлагает знать счастливым людям новая власть. Ну, а для воспитания бесчувственности с экрана должна литься рекою кровь. Кто как не бандиты, лучше всего знают, как это делать. Экранные навыки, подрастающим мальчишкам пригодятся в реальной жизни. Новое поколение людей — это зомби,  любящие по-французски, не знающие жалости и пощады. Слово жалость, будут врать детям в школах, производное от глагола жалить. И скоро на триколоре может появиться новый символ власти — змея. А проявлением доблести в стране будет считаться жестокость и змеиная изворотливость. Я заметил последнее время жестокость злоба, ненависть пронизывают всё. Потому, что остальное не рационально, не приносит денег, не делает тебя богатым. Это хоть и анекдот, но он очень смахивает на реальную жизнь.

Папа спрашивает сына: — Кем ты хочешь стать?

— Бандитом, — отвечает сынок.

— Почему? — испуганно спрашивает папа сынишку: — Может быть, все-таки, лучше стать банкиром, или бизнесменом? Бандит не ладит с Законом, может попасть в тюрьму. Его могут убить.

Сынок, исправляет близорукость отца, объясняет ему:

— Быть бандитом — это престижно, во-первых. Это денежно, во-вторых. Все уважают и боятся — это тебе в третьих. Тот же банкир или бизнесмен обращается к бандиту, как платной, скорой помощи. А закон, папа, для них для всех и бандита и банкира, «как дышло, куда повернёшь, оттуда и вышло». В этом плане они ничем не отличаются друг от друга.

Место бандита в табели о рангах, не зафиксировано, но оно выше мытаря. Не налоговый инспектор, а бандит первым собирает дань и в отличие от него берёт столько, чтобы курочку несущую золотые яйца не задушить, не довести до банкротства тех от кого кормится. И информирован он на счёт реальных доходов своих подопечных  всегда лучше, нежели мытари-пентюхи.

В этом анекдоте-притче квинтэссенция образа мышления достаточно большой части населения, тех, кто при Советской власти был ещё в пеленках или жил при ней так мало, что не успел  разобраться в том, что хорошо, а что плохо. Философская истина: — «Бытие определяет сознание», как говорится, налицо. И с этим надо считаться. Эта часть населения никогда не будет с нами. Она плохо воспитана, у неё отсутствуют элементарные понятия о нравственности, моральные нормы для неё пустой звук. Между нами не трещина, пропасть, преодолеть которую, благодаря  разнузданности и цинизму СМИ, уже невозможно. Это готовый задел для гражданской войны, на которую нарывается существующая ныне поганая власть. Это даже не враги, пушечное мясо, не подозревающее, что живёт только до урочного часа, когда будет безжалостно брошено в топку войны ради интересов правящей сволочи, своими воспитателями, которые научили их немногому: любить по-французски и ненависти.

-Что-то вы притихли? — спросил я своих товарищей: — Чтобы несколько разрядить обстановку, расслабиться хотите, я расскажу вам добрый старый анекдот, который немножко вас развеселит?

— Валяй, — как всегда разрешил Саша.

— Симпатичная девушка катит коляску. В коляске ребенок. Ребёнок плачет, заливается, наверно, обоссался, ему холодно. У мамы в руках, надкушенный батон и бутылка молока. Ребёнок мешает ей. Спокойно так она говорит ему:

— Как дам, блядь, батоном по голове и дух вон.

— Или вот ещё. На столбе объявление: «Молодая пара хочет жить без родителей. Нужна комната или квартира. Кровать не скрипит, тишину гарантируем»

— Всё? — спросил меня Саша.

— Всё, — ответил ему я.

— Тогда пошли по койкам.

— Что, больше нам сказать друг другу нечего? — спросил я Сашу с Олегом. Это наша последняя беседа в этих стенах. Завтра мне будет не до разговоров. Завтра полная мобилизация физических сил и духа, для того чтобы, как можно дальше оказаться от этого страшного места. Добраться до дома. Я боюсь, что дома мне придётся сразу вызывать врача и проситься в больницу. Надо что-то делать с ногами.

— Не ссы кипятком, — подбодрил меня Олег. Я вон на костылях и не унываю. Тебя вылечит свобода. У тебя обычное нервное истощение.

— Обычное?

— Конечно. Видимо в жизни сладко ел и много спал.

— Да, уж. Что-то не припомню. Используя устоявшийся штамп, могу сказать только, что через всю мою жизнь красной нитью прошла нищета. Я всегда в разговорах о том, кто как жил вспоминаю пример из своей жизни. Бедность, в которой мы с матерью жили, была потрясающая. Так сковородку после того, как что-то на ней жарили, мы не мыли, если там оставался жир. Чай пили только грузинский. Другого, просто не было. Теперь даже старики стали забывать, что за чай они пили. Одно название. Одну и туже порцию дрянного чая заваривали несколько раз.

— Ладно, кончай жаловаться на жизнь, — прервал меня Олег: — Она прекрасна. Если что-то хотел спросить, спрашивай, пользуйся  моментом, в палате такой возможности не будет. Вот что ты точно надолго запомнишь так это палату номер шесть, где провёл дни и ночи, весь срок своего пребывания в этом сумасшедшем доме. Номер символический. Герои повести Чехова тоже лежали в шестой палате. Ты жалуешься на содержание. Условия не те. Горшка персонального нет. Кормят отбросами. Надо относиться к этому философски. Прогресс в эти места не спешит, однако незначительный, но есть. Надо помнить, что прошло всего каких-то сто лет с небольшим гаком с того времени, когда Чехов описывал порядки провинциального дурдома.

Надзиратель Никита, у Чехова, убеждён, «что их надо бить. Он бьёт по лицу, по груди, по спине, по чем попало, и у верен, что без этого не было бы здесь порядка». В этом плане с убеждениями людей работающих  здесь существенного ничего не произошло. И вряд ли произойдёт ведь всё также больной для врача, медсестры, надзирателя в силу долгого общения с ним, становится до такой степени безразличен, как вид крови, «для мужика, который на задворках режет баранов и телят» — замечает Чехов. И всё же бьют меньше. Татарин, ему можно  при жизни ставить памятник во дворе сумасшедшего дома. Тебе от него доставалось?

— Нет.

— Вот, видишь. Кроме того уже и обстановка не та. Занавесочки, и нет решеток на окнах.  Для красоты и душевного равновесия ставят стекло специальное, закаленное. Бейся  лбом, не прошибёшь. Ничего не скажешь, технический прогресс. То, что срут, то, что кругом вонь, то, что орут, от этого никуда  не деться, специфика заведения. Нет, конечно, во многом и сейчас, повесть Чехова, калька с нашей с тобой действительности. Те же вши, те же тараканы, мандавошки, чесоточный клещ и другая зараза. И не истребляют её не от отсутствия средств, всё того же наплевательского отношения к больному.

Врачи на работу ходят не каждый день. «Зачем живут эти люди, — думают они, — к чему их лечить? Пушкин перед смертью ужасно страдал от боли. Гейне несколько лет лежал в параличе. В страшных мучениях умирали гении духа и богоносцы нации. И помочь им никто не мог. А здесь кто лежит»? Иногда милосердный доктор не открывает истории болезни, чтобы не знать прошлое больного, не дай бог проснётся жалость. Ему спокойнее, когда перед ним тени прошлого. «Жизнь их бессодержательна, пуста, похожа на жизнь амёбы». Ах, да их страдания. Что ж Бог терпел и нам велел. Шприцы, ты видел шприцы? тебе делали уколы? Им сто лет. На них страшно смотреть.

А их кипятят и опять тупые иголки засаживают в жопу. Половина лекарства выливается мимо, потому что иголки не пропускают его и давно засорились. Кого это волнует. «Учреждение безнравственное и в высшей степени вредное для здоровья жителей» — это пишет доктор Чехов, произнося этот диагноз устами врача из его повести  характеризуя состояние, в котором пребывали тогда эти очаги человеческой помощи. И сегодня, наблюдая страдания больных, для которых здесь с описываемых Чеховым времен в плане милосердия, нравственности ничего не изменилось, приходим к такому же выводу. Ещё Чехов пишет о том, «что такая мерзость, как палата № 6, возможна разве только в двухстах верстах от железной дороги». Здесь писатель ошибся. Налицо прогресс, такой очаг безумия, где безумны  все и лекари и больные стал возможен и в культурной столице России.

Я не зря тебя спросил кто ценнее, татарин или главный врач дурдома. Вчера человек, который навещал меня, наш связник, мне кое-что о нём, главкоме сумасшедших, порассказал. Главный врач тот ещё прохиндей, достался больнице от прежнего режима. Ещё у коммунистов привык стоять по стойке смирно, когда появляется начальство, и беспрекословно выполнять все команды, не задумываясь, насколько они законны. Служил, пёс поганый, старой власти исправно. Не одна загубленная душа на его совести. Новая  власть его тоже не тронула наслышанная о его покладистости. Пока держат в резерве, особо ответственных поручений мало, полностью не доверяют. Старую власть он боялся до икоты, пикнуть не мог, знал, что перешибут, как соплю, если что не так подушкой задушат и  на территории дурдома закопают. Шприц с хлористым кальцием на него пожалеют. Он обычно после звонка ему по «вертушке» полдня невменяемый ходил.

Новые хозяева позволили вздохнуть. Никогда ему не жилось так вольготно. Не мог поверить, что всё это правда. Ждал подвоха. Вот завтра придут. Поэтому не думал о завтра, выполнял редкие просьбы холуев новых хозяев. Сами до него не спускались, «вертушку» отобрали. Зачем она в дурдоме? Общаться с ним только руки марать. Засветится где-нибудь, обосрёт их, имидж испортит. А это деньги. И вся работа имиджмейкеров насмарку. Дурдом место гнилое, без криминала здесь работать нельзя. Они своим нутром, сгнившим от пьянок ливером, это чувствовали. И не зря.

Почувствовав свободу, оглядевшись вокруг, наблюдая тот беспредел, что воцарился в стране главком дурдома стал размышлять: «К чему бы пристроиться»? Сам сидел на таком месте, что и стащить нечего. Подушки, ломаные кровати. Разве что психотропные препараты, наркотики? Он не дурак, конечно, делится этим товаром с аптечной мафией. Но это всё крохи. Ему хотелось размаха. Вон  появившиеся  «новые русские» строят дворцы, покупают мерседесы последних моделей. А он что же хуже?

Помощь пришла от мафии, только квартирной. «Риэлтеры» этой конторы ему такой бизнес-план нарисовали, что отказаться было грешно. И он снюхался с ними. Стал заглавным в системе хорошо структурированной подпольной квартирной мафии. Он привлёк людей из больницы, они стали помогать ему в деле, которое сулило им неплохие барыши.   Его подельники понимали, что без них он был голый король. Главный прохиндей дурдома принялся за дело, не откладывая  его в долгий ящик. В мафии, на которую он трудился, весь процесс лишения больных жилья и продажи его в собственность различному жулью был расписан, как по нотам. Каждый из участников преступной группы знал, что ему делать. Больной приходил в больницу, имея в городе квартиру или комнату, одним словом владел собственностью, и духом не ведая, что скоро останется без неё. Сам, как правило, надолго  поселялся  в дурдоме, не подозревая, что другого жилья, кроме сумасшедшего дома, где он замурован навек, у  него теперь нет.

В структуре мафии каждый отвечал за свой участок работы. Были врачи-эксперты, юристы и просто бандиты и убийцы. Они убирали больных с «поверхности земли». Людей или списывали, как использованный материал, придумывая эпикриз: кровавый понос, недостаточность мозгового кровообращения, инсульт, алкогольный делирий, или переводили в другие города, в дурдома, которых не существовало в природе. Но и те, и другие больные — все они оказывались на городской свалке. По договоренности  с бомжами оттуда, которые иногда отдыхали от трудов праведных в дурдоме, те сжигали у себя на свалке то, что им привозили из дурдома,  «не разглядывая».

Конвейер стал работать с начала 90-х годов. Как только поменялась власть. С тех пор они многое успели сделать и почти без проколов. Вдруг однажды возникший интерес общественности к квартирному вопросу заключенных в сумасшедший дом одиноких больных, происки врагов, не застал их врасплох. Чиновники из Главного управления здравоохранения СПб, проституированные насквозь, простимулированные, чтобы с большим подъёмом прочитали написанное для них на бумажке убедительное враньё, отрапортовали народу и всем заинтересованным лицам о полном порядке и неусыпном контроле при решении этих весьма животрепещущих вопросов, как для больного, так и его родственников

Теперь он был «крутой», и имел почти всё о чём мечтал. Каждое утро нанятый им шофёр на своём автомобиле, сам за руль не садился, бздел, ему какой-то дурак сказал, что первая пуля всегда достаётся тому, кто за рулём, привозил его на работу на «Мерседесе», подкатывал машину к крыльцу административного корпуса. Он был бог и царь. Мог казнить и мог миловать.

Что ему до его патрона с ГУЗ. Какой-то жид пархатый, Каган, мелкий воришка и аферист неудачник. Завалился на инсулине. А ведь опытный жулик. С большим стажем. Видимо, всё мало, никак не насытиться, а сам «ни уха, ни рыла», вот чуть шею себе не свернул. Спрятался с инфарктом, думает, простят, забудут. Он не забыл, как Каган с квартирным вопросом подъезжал к нему. Предложил ему то, чем они занимаются сейчас. Можно бы было взять его в долю, вдруг пригодился бы. Евреи они шустрые. Но самостоятельно, один, он не мог решить этот вопрос, не имел полномочий, а еврей всё хотел сделать чужими руками, и сам остаться в стороне. Он не стал с ним связываться, дал отлуп, пристыдил, сделал вид, что рассердился, напугал еврея, сказал, что пожалуется куда надо, ему было это легко, пархатого он не боялся.

Каган в дерьме по самые уши. От того, что он творит в своей епархии, несёт за версту тюремной баландой. Он создал целую систему поборов, своеобразного рэкета своих подчиненных. Он обдирает их как липку и они вынуждены, чтобы не остаться ни с чем, создавать подсистемы коррупции во вверенных им  учреждениях здравоохранения. Воровство, вымогательство, взятки захлестнули когда-то стерильный мир больниц и поликлиник. Он хотел было прибрать к рукам и платную медицину, бизнес, где крутились бешеные деньги, куда приходили больные, которые верили  своим деньгам больше, чем Богу, считали, чем дороже лечение, тем надёжней результат. Но в платной медицине сидели тоже не лыком шитые люди и еврея отогнали прочь. Тогда он прибрал к рукам систему лицензирования. Тарифицировал взятки на лицензии в зависимости от соотношения спроса и предложения на тот или иной вид лечения. Этому обрезанному надо было сидеть бухгалтером в синагоге, а он возглавил здравоохранение в городе и переделал его в контору по сбору налогов.

Зная, что Каган не вякнет, если кто-то замученный поборами донесёт ему, сам в дерьме, главные врачи больниц занялись самодеятельностью по выколачиванию денег с вовсе небогатых людей, а часто и нищих инвалидов, пенсионеров. Диагностические услуги, которые больные должны были получать по страховке, бесплатно, стали им продавать. Всё лечение, от консультации врача,  кончая лекарствами, и одноразовыми шприцами больные оплачивают сами. Система взяток и поборов перешагнула все мыслимые границы. Всегда, считалось, что врача за его заботу о больном, милосердие, его золотые руки и щедрое сердце надо отблагодарить. И никто не видел в это ничего плохого при существовавшем скудном материальном обеспечении рядовых врачей и среднего медицинского персонала. Это стало больше чем традицией, это было мышление, отражающее образ жизни советского человека. И вдруг то, что делалось добровольно от чистого сердца, стало нормой другой системы медицинской помощи, превратившейся в дорогой бизнес, но, как и всё в стране, в основном, существующий в тени. Медицина стала обирать человека до нитки и, причём, дважды: официально и неофициально. Медицинская страховка, вроде громоотвода, напечатанная на плохой бумаге, наверно из-за скудности своих размеров, (жопу не подтереть), гарантировала только оплату койко-дней и анализ кала.

В медицинские институты всё такие же конкурсы. Но теперь они отражение совсем иных устремлений молодёжи. Преодолеть конкурс попасть в институт теперь означает совсем другое. Теперь это не начало пути к интересной, престижной работе, профессиональному успеху, славе, нет, сегодня это путь к синекуре, к тёплому месту, теперь это тонкий  математический расчёт, как стать богатым. Медицина теперь для многих  доходный бизнес. И поступая в институт, они открывают первую страницу своего личного бизнес-плана. Может быть, в этом ничего страшного нет. Всё устаканится и всеобщее тяготение капитала к образованию во всех отраслях производства средней нормы прибыли, отрезвит многих  из тех, кто сейчас стремиться в медицину только с одной целью заработать, поскольку здесь сейчас образовывается сверхприбыль. Одни уйдут и займутся шоу-бизнесом: станут топ-моделями, певицами и по совместительству дорогими шлюхами, хотя последнее из перечисленных занятий скорее всего будет основным, остальные ипостаси для души и реклама собственных достоинств, другие станут охранниками или бандитами, киллерами и станут «чистильщиками» общества, от которого уже сейчас настолько смердит гнилью, что только альтернативное хирургическому вмешательство санитаров в защитной форме с Калашниковым в руках, единственное, радикальное средство очистить его от больных людей.

Страшно, что если этого не произойдёт медицина превратиться в дорогую «скотобойню», где рубщики мяса будут заниматься операциями на глазах или на сердце. Так будет, если  лекари вроде Кагана будут возглавлять медицину повсеместно в городе и стране; если в больницах, вроде этой, где мы находимся, будут работать врачи — садисты, а там где лечат сердце – мясники. Что тогда делать больным людям? Ты знаешь, ответ? – спросил меня Олег.

— Мне, кажется, знаю. По крайней мере, знаю, с чего надо начать.

— Неужели? Тогда открой мне глаза.

— С обычного устрашения, как это делают террористы;  надо произвести санацию всего «народного» здравоохранения, и начать её с показательной казни какого-нибудь мерзавца, вроде главного врача нашего дурдома. Она будет показательной в том плане, что послужит сигналом для остальных хищников от медицины, обирающих несчастный народ. Все будут знать, пощады не будет. Я уверен, станет тихо. Как в советские времена все будут бздеть и кланяться любому даже нищему больному долу, а не только тому, кто наел пузо и у кого  на счету в банке не меряно наворованных денег.

— Ты что предлагаешь  начать превентивное лечение  здравоохранения с казни главного врача  сумасшедшего дома? –  уточнил Олег у  меня, имя человека, с  кого бы  уже конкретно я хотел начать санацию здравоохранения в городе.

— У тебя есть возражения по поводу предложенной кандидатуры?

— Нет, но ты забыл, что главному врачу дурдома отводится роль заложника в деле нашего освобождения и пустить его в расход мы сможем только после того, как окажемся на воле.

— Что ж кто-то сказал, что поспешать надо медленно. Всему своё время. Мы же не обсуждаем с тобой план конкретных действий, которые надо выполнить уже на этой неделе. Конечно, надо бы разобраться с подонком. И чем скорее, тем лучше. Поставить его к стенке или  без шума задушить подушкой, чтобы другим было неповадно. Подобная показательная казнь заставит вздрогнуть всех взяточников, превративших здравоохранение в городе в прибыльный бизнес. Почему не оздоровить обстановку в городе? Может быть таким путём, если по-другому никак не ликвидировать мафию в здравоохранении, поубавить её прыть, заставить действовать с оглядкой, всё время чувствовать себя на мушке, навести этой акцией хоть какой-то порядок в городе в сфере здравоохранения. Быть может, даже весь ГУЗЛ, всех его начальников, и главных врачей городских больниц посадить в «Кресты», там лекари смазывать вазелином раздолбанные у петухов жопы всегда требуются. Так сказать, произвести полномасштабную ротацию кадров. Я думаю те, кто придёт на их места, хотя бы какое-то первое время будут вести благопристойно, не брать взяток.

— Для показательной казни мы лучше возьмём Кагана, — сказал Олег: — Он больше подходит для такой акции. А нашего прохиндея оставим в покое. Оказывается, прохиндей уже подписал себе смертный приговор. Я тебе не всё рассказал о нём. Оказывается наш главврач, теперь носится с новой сногсшибательной идеей. Хочет заняться бизнесом, сулящим колоссальные доходы. Квартирный бизнес ему поднадоел, он поручит заниматься им людям из своей команды; оставляет за собой контрольные функции в нём и долю в доходах, а сам будет раскручивать новое дело, станет его мотором; для этого потребуются огромные деньги. Он их нашёл. Сам вышел на людей готовых профинансировать проект, но для того чтобы увидеть результат этой сумасшедшей идеи  нужно время.

Очень хорошо, что больница находится по существу на окраине города; на  огромной территории когда-то отведенной под сумасшедший дом  разбросаны  лечебные корпуса; часть корпусов больницы  отдадут под проект, они превратится в новостройки,  и от старых зданий останутся только стены. Новостройки напичкают современным оборудованием. Здесь  появится лучший в городе операционный блок. Фирма «Сименс» уже подписала с фирмой «невидимкой» контракт на огромную сумму, по которому поставит и установит оборудование, используемое трансплантологии человеческих органов. Конечно, никто в Смольном  или какой-нибудь прохиндей вроде Кагана не будет ничего знать об этом проекте. Вся затея будет курироваться людьми из Управления делами президента страны. Это не означает, что проект будет иметь официальный статус. Однако всё что будет здесь делаться,  станет охраняться как объект государственной важности и в высшей степени секретный. После окончания строительства, монтажа оборудования и сдачи объекта «под ключ», все кто был причастен к проекту, участвовал в его реализации, будут ликвидированы; возможно, что некоторые из них станут первыми донорами человеческих органов, которые будут отправляться во все концы света, туда, где имеются современные клиники по пересадке человеческих органов.

Наш садист, главный врач сумасшедшего дома, думает оседлать ситуацию, стать кем-то вроде вождя племени каннибалов, рассчитывает, что его назначат директором строительства центра трансплантологии, а потом он пересядет в кресло главного врача этой сверхсекретной, закрытой, по существу, подпольной клиники. Однако спокойная жизнь притупила у него инстинкт самосохранения; он не ведает что творит. Как там говорится: Не рой другому яму – сам в неё попадёшь»? Он идеолог проекта. Это его идея создать на территории больницы донорский центр человеческих органов. Его не мучает совесть, он глубоко убежден, что будет заниматься гуманным делом, забирать здоровые органы у людей  бесполезных и не нужных; нахлебников,  крысятничающих, объедающих казну государства, значительно уменьшающих кормушку чиновничества. Освобождая общество от нахлебников, иждивенцев, он уверен, что может рассчитывать на благодарность тех, кто находится  у руля государства. И он её получит. Нашего вождя сумасшедших ждёт пуля в лоб и безымянная могилка где-то на территории сумасшедшего дома. Донора из него не получится. Его органы уже ни на что не пригодны, слишком много зла впитали они. Он очень долго находился во вредной среде. Аура сумасшедших людей разрушает иммунитет здорового сознания, и постепенно, сначала незаметно для окружающих, врачи в дурдомах становятся больными людьми, такими же, как их пациенты. Доктор Чехов первый обратил на это внимание и не зря; подозревая такую метаморфозу, происходящую с организмом человека, долго общающегося с больными людьми, он в конце своей повести «Палата № 6», посадил доктора Андрея Ефимовича Рагина, по нашему табелю о рангах главного врача

больницы, в палату к сумасшедшим. Так закончить повесть заставил его опыт врача и правда жизни.

Проект грандиозен и решает все проблемы связанные с получением донорских органов от людей. Трансплантат собираются получать не только от больных, находящихся в сумасшедшем доме. Безродных сумасшедших не так много, правда, от многих больных родственники отказались и их оставляют здесь навсегда. Чаще всего истинная причина отказа родственников от больного проклятый  «квартирный вопрос» и болезнь родственника имеет второстепенное значение. Однако привлекать этих больных в качестве доноров не безопасно. Лучше иметь вариант, не осложненный последствиями; у больного берут то, что надо и он исчезает. И никто никогда не задастся вопросом, «а был ли мальчик»? Таким образом, не все сумасшедшие могут стать донорами. И, потом, если слишком часто начнут пропадать  пациенты сумасшедшего дома, как объяснить любопытным их неожиданное исчезновение? Эпидемией, смертельной, скоротечной чахотки, вдруг разбушевавшейся в сумасшедшем доме? В тюрьмах чахотка нового образца не поддающаяся лечению современными лекарственными средствами свирепствует, словно выпущенное на волю какое-то химерическое чудовище; дурдома пока не могут похвастаться, что опережают по этому заболеванию родственные себе заведения. И списать на чахотку исчезающих больных будет сложно. Мандавошки и чесоточный клещ, для которых отечественные тюрьмы и дурдома отличный инкубатор  этой заразы, впрочем, как и любой другой, не представляют собой  большой опасности для здоровья заключенных в неволе людей. Наличие этих заболеваний там, где созданы все условия для их распространения, показатель заботы подлого государства о здоровье людей, особого «сурового отечественного гуманизма» правящей сволочи; определение, изобретенное поэтом Сурковым для сталинского террора, цель подобного гуманизма заключается в ненависти к людям, в истреблении  людей.

В городе за год исчезают  тысячи людей, и никто не объявляет их в розыск. Поэтому специально созданные бригады скорой помощи, вроде фургона Шарикова по отлову бродячих собак, будут денно и нощно патрулировать город искать свои жертвы. Ими могут стать загулявший бизнесмен, шлюха, одинокий прохожий. Все они будут доставлены в центр трансплантологии, который уже в совсем недалёком будущем  появится на территории сумасшедшего дома. Их примет специально обученный персонал, который будет знать, что делать с человеческим материалом, поступившим в «центр» — так для краткости я буду называть это уникальное заведение,  прежде чем этого представителя животного мира, вид homo sapiens, признают пригодным для изъятия у него донорских органов. Центр будет иметь свой крематорий, единственный путь выхода для всех поступивших сюда потенциальных доноров человеческих органов. Идея Фрейда, об имеющейся  у человека вечной бессознательной тенденции  к саморазрушению и возврату в неорганическое состояние, его (Todestriebe),  влечение к смерти, в условиях искусственной стерильности опыта, когда принципу удовольствия (Lustprinzip) делать будет нечего, найдёт здесь своё практическое воплощение. Видимо, у центра будут свои средства доставки адресату донорских органов: самолёты, наземный транспорт.

Конечно, полностью скрыть деятельность этой в высшей степени законспирированной организации как ни старайся, будет невозможно и рабочая активность центра теми же бездельниками из ФСБ будет быстро обнаружена. Но я думаю, что за дело не стали бы браться, если эти вопросы не были отработаны. Придётся «Семье», этим настоящим хозяевам центра, делиться доходами с ними или нет, это дело десятое и нас не касается.

Мы в перспективе планируем использование центра для решения программных задач нашей организации. Многие из тех, кто нашим трибуналом будет приговорен к ликвидации, вполне могут оказаться в центре, и кто-то из них вполне вероятно продолжит свою жизнь печенью какого-нибудь умирающего мерзавца-алкоголика из думских проходимцев, (в Думе они быстро спиваются от сладкой жизни, становятся запойными, вроде вождя в Кремле); кто-то станет почками  олигарха ограбившего страну, или сердцем нувориша, сделавшего бабки на спекуляции и прочих мошеннических  операциях. В основном донорские органы, конечно, пойдут за рубеж. Нашим прохиндеям из властных структур, скурвившимся, проворовавшимся, превратившим государственную службу в кормушку, от которой как свиньи, они самостоятельно оторваться не могут, в своей алчности, забывшие о стране и её бедах, о долге, о своём назначении и тех, кому призваны служить, мы такую индульгенцию устраивать не будем. Пусть подыхают от болезней. Они их честно заработали. Хоть в чем-то божья кара для них, как и для всех простых смертных, должна быть неотвратимой.

Возможность продолжить жизнь, скажем, селезенкой в теле какого-то  реципиента у нас будет считаться смягчением приговора, такую участь надо, естественно, заслужить: предательством или раскаянием. Наших врагов, получивших помилование и возможность фрагментарной жизни в теле другого человека, в  камерах или палатах, где они будут содержаться до ссудного дня, утешат плакаты, специально созданные для них опытными психологами; будущее ценного донора не должно травмировать его психику. Это будет что-нибудь ассоциативное, близкое по теме к тому, во что им предстоит скоро превратиться.  Например: «Нет, весь я не умру и сердцем прохиндея стану, оно мой прах переживёт». Правда, трогательно? Своих доноров мы будем продавать центру; я думаю, мы договоримся с его руководителями об этом, — сказал Олег и как-то странно рассмеялся. Наверно и сам не верил в то, что говорил, настолько фантастически всё выглядело в его рассказе. Он как будто  прочитал меня. Спросил: — Не веришь? Но так будет, уверяю тебя. Годика через два ты придёшь сюда, и всё увидишь своими глазами. Я обещаю тебе устроить сюда экскурсию.

— Нет, благодарю,  не надо, — отказался  я от предложения  больше напоминающего приглашение к  людоеду на кухню.

Я думаю, — стал закругляться со своим удивительным рассказом Олег, — что контролировать процесс исполнения приговора нам не придётся. В превращении, скажем, того же Кагана в печень какого-нибудь Шмидта; Чубы в яйца любимой собаки его друга и соавтора Алика Коха; Гаера в гениталии трансвестита, будет прямая заинтересованность врачей центра. Попав в руки эскулапов центра, которые отлично знают, сколько стоит печень или лёгкое здорового человека  наши доноры от них живыми уже не уйдут. И, кроме того,  в центре будут работать настоящие мясники и вурдалаки, которым неизвестны такие понятия как жалость, сострадание, не чувствующие ничего кроме чудесного опьяняющего запаха свежей человеческой крови.

Мы всё никак не могли разойтись. По-прежнему сидели за столом, в столовой, и, казалось, наш разговор будет продолжаться вечно. Тема была неисчерпаема. Проблемы, которые мы всё время тревожили, конечно, не решались  в словесных баталиях  в сумасшедшем доме. В, основном, говорили я и Олег. Саша редко вступал в разговор. Я подумал, как мне повезло, что хотя бы последние дни своего пребывания в сумасшедшем доме я нахожусь в окружении своих новых друзей, команды из трёх человек, товарищей по несчастью. И какое хорошее слово, затасканное понятие «товарищ». Какой глубокий в нём смысл. Мне сразу вспомнился Ремарк, его «Три товарища». Вещь удивительная, в ней он поднимает слово товарищ на немыслимую высоту. Мои товарищи, своим кратковременным участием в моей судьбе, может быть, изменили её и будущее это покажет и оттого, что они были рядом, мне стало, по крайней мере, психологически гораздо легче переносить все тяготы этого ада. Если бы меня не тормошили, не заставляли напрягать извилины, работать мышцами, наверно, я бы пропал. И из дурдома не вышел. Они подняли мой совсем упавший дух. Теперь я знал, если завтра буду не в силах победить свою немощь и выйти отсюда, или вдруг не дойду до ворот и вернусь в эти стены пропитанные ядом безумия, страхом и ненавистью,  то снова смогу рассчитывать на их помощь.

Я опять вспомнил Ремарка. Как не похожи мы были на героев его романа. И всё остальное: любовь к умирающей девушке, самопожертвование её друзей, товарищей по оружию, враждебность мира окружающего их, который был фоном повествования, всё это ничуть не напоминало нашу историю. Там был пример идеальной мужской дружбы. Мы едва знали друг друга. Там  все надежды на будущее  остались с Пат в крематории; впереди у героев не было ничего. Мы же только обсуждали наши планы на будущее, были полны решимости, осуществить их. Казалось, совпадений нет. Не было прямых сюжетных совпадений. Действительно Ремарк писал других людей и другую историю. И всё же что-то общее с ними у нас было.

Нас объединяло с героями его романа поражение, которое и они, и мы пережили. У них это была война, у нас потеря Родины. Чувство унижения и оскорбленного достоинства, страдания от предательства людей которым верил, было и у них и у нас за плечами. И их считали людьми второго сорта, с которыми необязательно считаться. И нас те, кто находится у власти, считают дерьмом и поэтому можно соответственно обращаться, не принимать во внимание и строить государство по своим чертежам. Строить под себя, строить «элитарное» общество, сытых довольных людей: казнокрадов, мошенников,  мздоимцев, воров и хапуг, в котором нет места для нас. Создавать партии, защищающие их интересы, писать законы, закрепляющие по существу власть фашистов, чтобы не только кулак утверждал их право командовать и управлять народом. Ремарк не произносит в романе слово фашизм, хотя ясно в потасовке с кем погибает Ленц. Наша борьба  с этим Злом ещё вся впереди. И мы, как и герои романа Ремарка, яростно не принимая навязываемые нам ценности и образ жизни с однополярным мышлением, тоже становимся в ряды антифашиствов. Мы говорим: «No passaran!».

Мы все трое оказались в дурдоме только потому, что в рамках принятых  в этом обществе понятий о душевном здоровье лишились ума, вступили с цензорами душевного здоровья в конфликт. «Горе от ума» привело нас в дурдом. Находиться в застенках и спокойно наблюдать, как всё больше затягивается петля на шее народа, как всё больше страна превращается в «страну рабов и господ» мы не можем.  У нас не осталось выбора, как только борьба с ненавистным режимом.

— И мы будем с ним бороться, — сказал я, обращаясь к Олегу, как бы подводя итог, нашим дискуссиям: — Победа будет за нами!

— Ты цитируешь Сталина? — удивился Олег

— Отчего же, не повторить того, что он когда-то сказал и оказался прав. На этой возвышенной ноте или если хочешь цитатой заключающей в себе прозрение великого человека, я хотел бы закруглиться и закрыть наш совсем не круглый стол. То, что я хотел спросить и прояснить для себя в ходе нашей беседы я  выяснил. Спасибо вам за помощь.

Какая-то тёплая волна благодарности к этим людям, поддержавшим меня и давшим мне надежду, захлестнула меня, у  меня защипало в глазах. Саша заметил это и сказал:

— Ну, ты ещё заплачь. У нас  только один плакса, помощники ему, по-моему, пока не нужны. Мы с Олегом привлекли тебя, потому что увидели, что ты вроде нормальный мужик. И можешь ещё сражаться и помочь нам. Диагноз твоей ипохондрии мы определили, и лекарство определили, завтра выйдешь на волю, подлечишься и за работу. Мы не будем давать гарантий по своему освобождению, то, что оно произойдёт в ближайшее время  это точно. Лечись, мы с тобой свяжемся. Завтра, когда ты выйдешь из отделения на улицу, я

встану у окна. Посмотрю, чтобы у тебя было всё в порядке. Может быть, татарина попросить проводить тебя?

— Не надо. Мне сейчас после нашего разговора, кажется, что я пешком дойду не только до ворот, но и до дома. Ей богу мне жалко расставаться с вами. Я буду ждать новой встречи.

— Она обязательно состоится, но уже на воле — уверено, как клятву, произнёс эти слова Саша.

— Ну, что, пошли? — поднялся со стула Олег.

— Куда? — спросил я, так как занятый своими мыслями, что забыл, где нахожусь, и  поэтому не сразу понял его вопрос.

— Можно подумать, что у нас большой выбор. Палата №6 тебя устроит? — предложил он пока единственный маршрут.

— Неужели нет ничего другого? – я рассмеялся.

— Есть, конечно, есть. У всех у нас может быть другой путь. И он уже проложен. «Через тернии к звёздам». Ты можешь отправиться по нему уже завтра. Мы всё обсудили?

А теперь за работу. Мы должны победить!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *