ЛИТЕРАТУРНЫЙ КАЛЕЙДОСКОП

Какой он, современный мир, по мнению автора? О коллизиях и безумии охватившем все человечество и многом другом, что приближает цивилизацию к самоуничтожению вы узнаете из сочинений различных жанров представленных автором на этом сайте. Возможно сайт инакомыслия найдет своего читателя и будет интересен многим нестандартно мыслящим людям.

Часть третья. Палата №6 |Глава шестнадцатая

Диспетчерская служба 03 была не занята. Я ответил на обычные вопросы диспетчера и почувствовал нестандартную реакцию. В трубке установилась тишина, правда, пауза длилась недолго. Диспетчерская зашевелилась, как лёгкий ветер, заставляет шелестеть листву, так и здесь достаточно редкое происшествие вызвало у диспетчера соответствующую реакцию. Мне сказали: — Подождите. Я слышал в трубке приглушенные переговоры, потом последовали вопросы уточняющего  порядка: о технической укрепленности квартиры, этаже, о том, кто встретит врачей. Почему-то тех, кто расспрашивал меня, перепугало, что встречу «гостей» сам. Меня осторожно спросили:

— А вы в состоянии открыть нам дверь?

— Чёрт возьми, сколько можно отвечать на дурацкие вопросы. Задаёте вопросы «наводчиков» на квартиры, как будто собираетесь меня ограбить. Да, в состоянии, я в сознании, но мне очень плохо, и я прошу помощи, а не денег. Так приедет ко мне кто-нибудь или нет? Постепенно повышая голос, раздраженно закончил я свой монолог.

Переход на такой тон был принят диспетчером за развивающуюся у меня агрессивность. Опять последовала пауза. Видимо срочно  согласовывали меры укрощения  строптивого самоубийцы. Наконец все вопросы были улажены и другая женщина мягким ласковым голосом, сказала:        — Ждите нас, мы едем и обязательно окажем вам необходимую помощь. Никуда из дома не выходите. Если хотите, мы можем, пока вы ждёте скорую помощь, побеседовать с вами.

— У меня нет ни желания, ни сил, извините, — сказал я и повесил трубку.

Я не дождался скорой помощи и заснул.

Проснулся я от стука, звонков и криков за дверями квартиры. Я всё забыл и не помнил, что звонил и вызывал скорую помощь. Чувствовал я себя немного лучше. Не обращая внимания на звонки и стук в дверь, пошёл в туалет, потом сидел на кухне, думая, что буду делать дальше. На какое-то время звонки и стук в дверь прекратились, и я лег на тахту опять. Раздался телефонный звонок, поднимать трубку и с кем-нибудь общаться я не хотел. Кто-то настойчиво пытался до меня дозвониться. И я снял трубку. Мне сообщили, что приехала скорая помощь, которую вызывал. « Я не вызывал никакой скорой помощи», — сказал я и повесил трубку. Звонки и стук в дверь повторились. Я понимал, что меня не оставят в покое и «выкуривают», чтобы я вышел из квартиры. Хотели со мной пообщаться. Мне надоел этот шум, я подумал, ну что они мне сделают за ложный вызов? Оштрафуют? А если я действительно вызывал скорую помощь? Если предложат ехать в больницу, я откажусь, и с этой мыслью я открыл дверь. Ввалились два здоровых  мужика в белых халатах, широко открыли входную дверь и не дали мне закрыть её. Один схватил меня за руку и заломил её назад.

— Ты вызывал скорую помощь? — спросил он меня.

— Ну и что. Это даёт вам право заламывать мне руки? Предъявите ваши удостоверения, — перепугавшись и подумав, что это бандиты, попросил я у них.

— Одевайся, поедешь с нами, в больницу, — сказал один из них.

— Никуда я с вами не поеду, пока вы не предъявите мне ваши документы.

— Поедешь, как миленький, нечего было вызывать скорую помощь. Загибался бы один, не беспокоил никого — сказал здоровенный громила с лицом мясника или работника скотобойни.

— Я отказываюсь от вызова и штраф за ложный вызов заплачу в установленном порядке, а, впрочем, могу заплатить сейчас, квитанции мне не надо — попробовал я отвязаться от них таким путём. Они посмотрели друг на друга, один покачал головой и сказал: — Нет, так не пойдёт.

Я понял, от этих скотоподобных животных добром не отвяжешься. Надо ехать в больницу, там, подумал я, разберемся.

— А почему с вами нет врача? — поинтересовался я. В бригаде скорой помощи должен быть врач.

— Я тебе врач  и сиделка тоже, — сказал мне один из приехавших громил, не выдержал и рассмеялся: — Будет у тебя врач в больнице.

Я плохо, очень плохо соображал, но понимал, что здесь дело не чисто. Дверь бандиты по-прежнему держали открытой, и не закрывали. Я подумал, что ждут кого-то ещё. Всё происходило в прихожей.

— Хватит болтать, поехали, — сказал один из них. — Где твоя одежда? — спросил он меня. Я показал на шкаф.

— Одевайся, — сказал он мне и отпустил мою руку.

За распахнутой в квартиру дверью у меня стоял приготовленный для таких гостей железный прут. Там же была кнопка тревожной сигнализации. Я дернулся к двери, бандит преградил мне путь.

— У меня туфли остались за дверью, — сказал я ему. Он посторонился и пропустил меня. Внутри меня всё умерло, я плохо соображал что делаю, но был уверен, что это единственный, спасительный выход. Я дотянулся рукой до тумблера сигнализации и включил его. У меня была поставлена корабельная сирена. Она взвыла на весь дом. Одновременно я схватил прут, но мне было неудобно, и я почти без размаха ударил бандита по яйцам и попал ему в живот. Удар был слабый, под халатом была куртка, она ещё больше смягчила его. Бандит взревел, но не от полученного удара, от ярости.

— Ах, ты, гадёныш! Я тебя сейчас соплей размажу по стене и скажу, что так и было! — Он замахнулся на меня, его пудовый кулак был нацелен мне прямо в глаз. Его вовремя за руку удержал другой громила.

— Убьешь, — коротко сказал он ему.

Сирена ревела на весь дом, но на лестнице никто не появлялся. Итог сражения был не в мою пользу. И теперь я был готов ко всему.

— Одевайся, — повторил мне бандит, и сам полез в шкаф. Другой, скрутив мне руку, держал меня: — Да выключи ты сирену, никто к тебе на помощь не придёт, кому ты нужен, самоубийца чокнутый, — сказал бандит, который держал меня за руку.

— Будем уходить, я отключу, мне надо звонить на пульт в милицию, кстати, она сейчас приедет,  — стал я блефовать.

— Не надо пугать нас, мы знаем, что делаем. Пошли, — натянув на меня куртку, сказал бандит. И тут я ещё раз попытался отвязаться от них.

— Я буду ставить квартиру на сигнализацию. Сигнализация включается через сорок секунд после моего звонка на централизованный пульт наблюдения отдела вневедомственной охраны. Попрошу вас выйти и закрыть за собой двери, не мешать мне.

Бандиты вышли из квартиры. Однако дверь оставили открытой. Один оставил ногу в дверях. Я со всей силы ударил  его по ноге, бандит взвыл от боли и убрал ногу; однако моя попытка захлопнуть дверь,  закрыть её на ключ, всё равно окончилась неудачей. Дверь рванули, и я вылетел на лестничную площадку. Бандит кулаком ударил меня по голове, сшиб с ног. В глазах потемнело, и я потерял сознание.

Очнулся я в машине. Один бандит сидел впереди меня, другой сзади. У одного из них на толстом, как сарделька, пальце болтались ключи от моего дома. Мои руки были в наручниках, которые были прикреплены к специальной ручке, вделанной в обшивку машины. Посередине машины стояли носилки.

— В какую больницу мы едем? –задал я вопрос сопровождающим меня людям в белых халатах.

— Ты ещё жив, гадёныш, услышав мой голос? —  отозвался бандит, — сейчас узнаешь, тебе там будет хорошо, — засмеялся он.

Ворота открылись, и мы въехали на территорию больницы. На фронтоне, видимо, центрального здания я прочитал название лечебного учреждения: «Больница им Скворцова-Степанова». Сумасшедший дом, вот, оказывается, куда я попал.

Дежурный врач приёмного покоя, куда меня привезли, показался мне добродушным, милейшей души человеком. Он, видимо, так привык к своей роли, что давалась она ему без труда. Он вежливо предложил мне присесть на стул возле стола, за которым сидел сам, я обратил внимание, что и стул и стол были привинчены к полу намертво.

— Ну-с, молодой человек, — попросил он меня, расскажите, что с вами случилось, и почему вы деретесь с санитарами скорой помощи? Вам хотели помочь, а вы стали драться.

— Вы, знаете, доктор, я не понимаю такой анонимной помощи, когда люди не говорят, кто они и начинают выкручивать руки. Наверно любой человек на моём месте поступил бы также. Без врача, два здоровых мужика, в халатах, накинутых на кожаные куртки, униформе бандитов, стриженные. Вот я и подумал, что под видом санитаров ко мне ломятся бандиты.

— По телефону, вы вели себя довольно агрессивно, и они перестраховались, немного, чуть-чуть, так сказать, вынужденный упреждающий шаг. Знаете, в нашей практике при работе, с больными, если они несколько не в себе, надо быть начеку.

— А удар по голове, который вырубил меня? Благодаря чему, не спросив, хочу ли я этого, вот, оказался в сумасшедшем доме. Скажите, доктор, какая необходимость была везти меня к вам? Ведь эти бандиты видели что я вменяем и доказал им это.

— Давайте начнём с того, что людей исполняющих свой долг вы не будете называть бандитами. Договорились?

— Нет, доктор. Вели они себя в моём доме как бандиты, практически совершили похищение человека,  допустили произвол, нарушили мои гражданские права. На основании чего я был доставлен в сумасшедший дом? Вы можете мне сказать? Я требую сейчас же доставить меня туда, откуда меня похитили. Извиниться передо мной. Только после этого я буду считать инцидент исчерпанным.

Мне опять становилось плохо, перед глазами всё плыло, встать я не мог и вежливый доктор это уловил. Сказывался удар по голове, у меня была афазия, каждое слово мне давалось с трудом, ещё тяжелее было сложить их в складную речь. Я физически ощущал каждое слово, которое произношу. Слова, как молоточки неисправного рояля, цеплялись друг за друга, отдавались в висках. Из последних сил я говорил доктору: — Уж если мне и нужна помощь, то не ваша. Прошу вас, отвезти меня в токсикологическое отделение любой больницы, которая есть поблизости. Помогите, доктор, с кем не бывает, не рассчитал, не довел дело до конца и теперь мучаюсь. Вы же не изверг, вы же можете понять моё состояние, вы не похожи на злого человека.

Доктор моё признание в суициде аккуратно занёс в историю болезни, санитары стояли здесь же.

— Ну вот, а вы говорили, что у нас нет оснований задержать вас и принудительно доставить к нам в больницу,  — сказал он удовлетворенный моей словоохотливостью.

— Подпишите, — попросил он санитаров.

И после того, как они подписали запись доктора в истории болезни, он протянул подписать мне какой-то документ. Я ничего не видел, в комнате был полумрак, и я отодвинул от себя лист неподписанным.

— Я ничего не вижу. Свои очки я оставил дома.

— Я дам вам очки. У вас плюс или минус? — спросил он меня.

— Подписывать в этом учреждении я ничего не буду.

Доктор передернул плечами. Он начинал нервничать.

— Вы отвезёте меня домой? — спросил я его.

— Нет. Вы остаетесь у нас.

— Вы не имеете права, — сказал я.

— Теперь имею, и его дали мне вы, своим признанием в суициде, — рассмеялся доктор, — давайте не будем разводить балаган, мне, откровенно говоря, это всё надоело, идите, переодевайтесь и отправляйтесь на отделение. Помогите больному, — попросил доктор моих мучителей. Санитары подняли меня со стула и под руки повели в кладовую переодеваться. Один из них  надел на меня шутовской колпак, прихлопнул его на голове и сказал: — Ну что, сука, допрыгался? Это удовольствие, — он сунул мне колпак под нос, — ты будешь носить теперь долго.

— Отдай, сволочь, мои ключи от дома.

Он засмеялся: — Дурак, теперь ты дурак, зачем они тебе? Что ты собираешься отпирать ими?

Но ключи отдал. Сказал: — Сдашь вместе с одеждой. А, за сволочь, дал бы тебе, да боюсь, рассыплешься. Я попрошу тут хороших людей, когда оклемаешься, тебе обо мне напомнят. Устроят тебе весёлую жизнь.

Не смотря на то, что степень моей отрешенности, от того, что происходит со мной, была велика, физическое недомогание сковало меня хуже наручников, каждое слово, не говоря уже о движении, давалось с большим усилием и напряжением  воли, мне хотелось одного, чтобы эти людоеды оставили меня в покое, но даже в таком состоянии я не мог смириться с потерей свободы, насилием над собой и водворением меня в сумасшедший дом.

Какой-то бездушный врач садист, с мозгами заплывшими жиром от лени, вместо того чтобы объективно, и  пристрастно, как требует долг врача, разобраться со мною, зная в какое страшное учреждение я попал, не ломать мою судьбу и меня, пошёл по накатанному пути, посчитал, есть инструкция и нечего раздумывать: — «Раз привезли, не отправлять же назад, такого ещё не было. Оттого что не сумасшедший, оттого что соображает, ну и что? Сам виноват». И  оставил мучиться в сумасшедшем доме. И поручив санитарам остальную работу, забыл обо мне. Жернова отравленного мозга возмущённо проворачивались: — «Они вытащили меня из кабинета врача, затащили в кладовую, — в тумане отравы,  думал я: — И хотят, чтобы я напялил на себя полосатую одежду сумасшедшего? И превратился в него? Нет, этого не будет!»

Говорят, у людей, в экстремальных ситуациях появляется «второе дыхание», откуда-то берутся силы. Со мной произошло нечто подобное, я был ещё в приёмном покое, выход был рядом, какая-то сила подтолкнула меня, и я бросился бежать к нему. Опешившие от неожиданности  санитары-овчарки, всё ещё стерегущие меня,  бросились за мной. Я уже был на улице, и успел пробежать ещё несколько шагов, как мощный удар в спину сбил меня с ног. Я упал как подкошенный и санитар, своим коленом наступил на меня, и прижал к земле, и ладонями коновала лупил по ушам, по голове, по лицу, не давая поднять мне голову. Был солнечный, теплый сентябрьский день, мимо шли люди, и все они, видимо, работники этой больницы, смотрели на происходящее, воспринимая его, как нормальное явление, не заслуживающее внимания. Никто, не один из них, не остановился, не вмешался, и не прекратил избиение санитарами человека. «Где шприц?» — с раздражением спросил  санитар, который сидел на мне, другого моего мучителя. Я почувствовал лёгкий толчок в плечо. Меня потянуло в сон, прошла минута другая, я по-прежнему лежал, уткнувшись носом в землю.

А дальше, в течение нескольких дней, как любит говорить мой приятель, Валера Максимов, этому научил его я, задолго до своего знакомства с сумасшедшим домом, была сплошная перфоративная амнезия.

Валера Максимов часто употребляет по делу или просто так, словосочетание, перфоративная амнезия. Ему нравится этот термин, определяющий симптом одного из психических расстройств. Впервые, я употребил его после одной из наших совместных с ним пьянок. Это было так давно в те счастливые времена, когда мы пили сколько хотели и повод находился всё время, и приключения случались столь часто, что и трезвому какие-то моменты было не упомнить ну, а пьяному тем более. И когда мы утром производили «разбор полётов», пытались вспомнить, что было вчера и не складывалось четкой, ясной для нас последовательности событий, наши действия для самих себя оставались загадочными и самое главное, мы не знали, как могло получиться так, что у нас вдвоём денег не было даже на кружку пива, я вспомнил о перфоративной амнезии и сказал о ней Максимову. Он сделал круглые глаза, не понимая о ком идёт речь, тёр виски, стараясь вспомнить, что за баба с таким редким именем вчера разорила нас с ним. Видя, что он в недоумении, озадачен моими словами, чтобы не мучился, я разъяснил ему значение употребленного мною термина. Сказал, что когда в целостной картине нашей пьянки не хватает отдельных эпизодов совместного времяпровождения, они куда-то провалились, исчезли, и память не в состоянии их восстановить, их съели сон и вино, такие выпадения памяти называются перфоративной амнезией. Максимову очень понравился термин, но он по-прежнему не верил мне. Пришлось притащить ему справочник, который назывался: «Человек. Производство. Управление». И в скобках: (Психологический словарь-справочник руководителя). Почему руководитель производства должен знать о перфоративной амнезии не понимаю до сих пор. Возможно, этот симптом в советское время, часто встречался у руководителей высшего уровня. В те времена надо было не одну бочку коньяка выпить, чтобы попасть наверх, поближе к власти. За примером, как говориться, далеко ходить не нужно, член Политбюро ЦК КПСС, Президент России, Б. Ельцин. Только я думаю, что у этого хроника уже вовсю манифестирует синдром С.Корсакова.  Это профессиональная болезнь алкоголиков, и Ельцин, ею, безусловно, болен. Если с перфоративной амнезией руководили империей, почему с синдромом С.Корсакова не порулить Россией?

Тяжесть пережитого, давит на память, вызывает отторжение страшных воспоминаний, побывавшего в аду, портит настроение, писать об этом трудно, буквально клещами вытягиваешь из себя это совсем недалёкое прошлое, насилуешь память, заставляя её, ещё раз пройти тот ужасный путь, снова пережить то время, казалось, забытое навсегда, похожее на страшный сон. Зачем вспоминать всё это? Но это было, это происходит и сейчас. Нет никаких гарантий, что подобное не может случиться с любым жителем этой  страны, где законы, написанные, чтобы их исполняли, для тех, кто у власти не более чем благие пожелания, а для остальных что-то вроде декларации прав человека, или христианских заповедей. Что же можно ожидать в местах заключения людей, насильственным путём  лишенных прав человека, потому что Закон преднамеренно забыл о них,  где он подменяется инструкцией. Там царит произвол. Насилие к этим людям санкционировано всевозможными изуверами в белых халатах, которых достаточно. Для них несчастные люди всего лишь способ удовлетворить свои садистские наклонности. Благодаря им, сумасшедшие дома превратились в очаги Менгеля и других ископаемых из фашистского прошлого, только правят в них бал современные Щекотиловы и другие маньяки, убийцы, фашисты.

В данном случае месть слишком абстрактное наказание. Слишком много виновных, слишком долго создавалась система. Она существует давно, и множество людей приложило руку к злодеяниям, творящимся  в этих местах. Все они преступники сознательно или невольно. Одни переступили черту, отделяющую врача от изверга сознательно, предали клятву Гиппократа, другие по неведению или поневоле. Но справедливо и то, что всех их преступниками сделала: Система. Вседозволенность. Скрытность. Садистов попавших туда по призванию я в счёт не беру.

Там Бога нет, если же есть, или Сам сошёл с ума, или оставил  эти испытательные полигоны для будущего. Неужели человечество заслужило его таким?  Мы уже сейчас видим, как изымаются из оборота, как ненужный рудимент, моральные категории добра, совести, чести. Современные устроители миропорядка, скоро и Христа сбросят с пьедестала, а его евангельские заповеди объявят ересью, чем-то вроде принципов коммунистической морали. Им не нужен такой защитник, который говорит, что если тебя бьют по правой щеке, подставь левую, им подошёл бы какой-нибудь яйцеголовый недоносок, фюрер, жестокость и насилие  провозгласивший самыми большими  моральными ценностями на земле. Надо посмотреть пахана среди думского ворья. Жириновский уже стар и либерал, вот если вытащить из тени Чубайса, вор что надо, фюрер из него хреновый, мягковат, нет харизмы, но для чего же имиджмейкеры из КГБ, заплечных дел мастера, они эти недостатки устранят. Вот с ним они и пойдут завоёвывать мир заново.  С ним они будут устанавливать свой  die Ordnung. Почти две тысячи лет понадобилось цивилизации, чтобы мир вернулся в своё первородное состояние, каким видел его только Отец-создатель. Садизм станет нормой, жестокость и насилие вместо евангельских заповедей. Сумасшедшие дома, это только очаги будущего устройства их мира.

Укол отключил меня ещё на три дня. Я только спал, не ел, не срал, не ссал,  лежал на каких-то нарах, один раз свалился с них, я спал на втором ярусе, разбил ногу, боли  не почувствовал, хотя колено было в крови. Ко мне никто не подошёл, я кое-как  залез к себе на нары  и снова заснул. Никакого гемодиализа никто мне не делал и, видимо, не собирался. Капельниц здесь я вообще не видел. Наконец, настал день, когда я проснулся, открыл глаза и почувствовал, что спать больше не хочу. На нарах матраца не было, я лежал на деревянном основании, покрытым простынёй. Из-за сердца я много лет уже не спал на левом боку, а сейчас лежал на нём, и видимо, давно, так как отлежал руку, и она ничего не чувствовала. Моя подвижность привлекла внимание здоровой и толстой надзирательницы, жидовки, с трубным командным голосом. Мне было видно её через нары, она сидела на входе за столиком и стерегла больных. Сначала она мне даже понравилась, показалась добродушной тёткой.

— Ну, что проснулся? — спросила она меня.

— А сколько я спал? — спросил я у неё. Она промолчала, проигнорировав мой вопрос.

Может быть, не расслышала, подумал я и переспросил её снова. Тогда она без разбега спустила на меня своего «Полкана» и стала орать, что не обязана следить за каждым, сколько тот спит. И спустя какую-то минуту, как будто бы только что не орала на меня, сказала спокойным голосом:

— Спал ты сколько надо. Сейчас дам слабительное и судно. Посмотрю, может быть, пущу в туалет.

Разговор со мной был закончен, и она набросилась на кого-то другого. Тот стягивал с себя куртку и штаны и хотел остаться голым, чтобы все видели его гениталии. Часть палаты была мне видна, как раз та, где больной раздевался, и я стал наблюдать за ним.                              — Оставь хер в покое, — заорала толстая жидовка. Эксгибиционист вытащил из штанов весь «прибор» и как  ни в чем не бывало со спущенными штанами, без куртки, пошёл к её столику, отчетливо бормоча: — Ты посмотри, какой голубчик. Нравится? Хочешь, дам подержать? Но не бесплатно. Сегодня минута 5.0 тысяч рублей. Знаешь, инфляция, — нашёл он причину для обоснования повышения цены на свою чечирку (неологизм Романа Виктюка).

В руках надсмотрщицы появилась металлическая линейка, и она стала лупить ею по его половым органам. Тот стал прикрывать их руками и продолжал её уговаривать:

— Дешевле я не могу, не бей по яичкам, больно. Потом, под градом ударов взмолился:

— Хорошо, хорошо, только не бей, договоримся.

— Договоримся? — задыхаясь, проговорила надзиратель: — Договоримся, — продолжая лупцевать больного, пообещала она ему, — если ты уберешь свой поганый хер в штаны.

— А яички? — игриво спросил он её, — оставить?

— Ну, собака, больше не могу, — сказала она. — Сейчас спрячется куда-нибудь под нары и всё равно разденется. Надо связывать руки.

Как я понял, день начался. Палата, в которой я лежал, называлась, поднадзорной. Здесь круглосуточно дежурили медсестра или санитар. В функциональном плане разницы между ними не было, они только  стерегли  больных. Все процедуры приходила и делала процедурная сестра. Надо сказать, что она редко заходила в эту палату. Назначений почти не было. Здесь лежали и умирающие и особо отличившиеся больные, вроде меня, и те, кто не мог обойтись без посторонней помощи. Часть больных, как и я, лежала на двухъярусных нарах. Умирающих больных разместили, напротив, на кроватях, расставленных вдоль стены, к каждой имелся проход. Загораживая нары, стояли составленные в ряд стулья, на них сидели больные со связанными одной общей веревкой руками, концы веревки крепились к стульям, так, чтобы больные не могли с них встать. Увидел я это только потом, потому что с нар не спускался, так как не знал что мне можно, а чего нельзя. Обзор с нар был небольшой и видел я немного. Соседей по нарам, рядом лежал, до пояса голый, загорелый перемазанный зеленкой, молодой парень. Он совсем плохо говорил, и  понять его было весьма сложно. А он был активен, беспокоен и уже  неоднократно пытался вступить со мной в контакт и что-то  хотел узнать у меня. С другой стороны, постоянно ко мне спиной, лежал какой-то седой, патлатый мужик, он кашлял и всё время чесался. Нары были составлены вплотную друг к другу и только кое-где были проходы. Проход был со стороны нар, на которых лежал молодой парень. И ночью я в него свалился. Самым интересным из того, что я увидел в палате это группу людей сидящих на стульях со связанными руками. С нар я видел только головы сидящих людей. Можно было подумать, что все они присели отдохнуть, надоело валяться на нарах. Всего их было человек двадцать. Вели они себя довольно беспокойно. Я не видел, что делают эти больные, но их головы постоянно находились в движении, наклонялись в одну сторону, другую, поворачивались, чтобы посмотреть что-то у себя за спиной, склонялись на грудь, больные всё время крутились, сидя прикованными к стульям. Скрип стульев, звуки похожие на шепот и ни одного слова. Когда кто-нибудь из сидящих на стульях людей поворачивал ко мне голову, я видел лицо отрешенного сосредоточенного на чём-то человека. У некоторых из этих больных глаза были закрыты. Если надзиратель приближалась к ним, наступала полная тишина. Всё движение на стульях прекращалось. Вот, надзиратель отошла, села за свой столик и стала наводить марафет, мазать толстым слоем губной помады, фиолетового цвета, губы, на стульях вновь началось оживление.

С улицы, в цивильном платье, пришла красивая девушка. Она пошла переодеваться куда-то в пустой, тёмный угол палаты, там не горел светильник дневного света. В поднадзорной палате эти светильники не выключались и ночью. Скоро она появилась опять, но уже в белом халате. Подошла к столику дежурной медсестры. Видимо, это пришла дневная медсестра.

-Так у вас все больные разбегутся — сказала она Марье Израилевне.

Та продолжала румянить щёки, пудрить нос. Готовилась к большому выходу: поднимать больных и встречать врачей.

— Никуда не денутся, — спокойно сказала она девушке: — Все обоссались и обосрались, надо бельё  менять.

Девушка продолжала беспокоиться: — Они почти развязались, «профессор» сидит с развязанными руками.

Марья Израилевна была старшая в смене.

— Ладно, я всё вижу, — сказала она, — когда все развяжутся, позови Физуулина. Пусть татарин опять их свяжет, только без халтуры. Но это потом, сейчас будем менять бельё.

— Кто хочет ссать? Обратилась она к сидящим на стульях. Ответом было молчание. Интереса к этой теме никто не проявил.

— Ну, засранцы, поменяем белье, обоссытесь до прихода врачей, пеняйте на себя. Отстегаю ссаньём, мало не покажется, — грозно протрубила она: — Менять бельё больше не буду никому.

Внимание к говорящей, было минимальным. Там спорилось дело. У большинства сидящих, сознание было занято путами или отсутствовало. Близилось освобождение, веревку развязали почти все, тому, кто ещё не развязался, помогали остальные, кто от неё уже освободился. На лицах больных появились улыбки. Им, казалось, что от ненавистной веревки они освободились навсегда. Им уже грезилась свобода. Симпатичный, упитанный мужик встал, и как ни в чём не бывало, правда, с отсутствующим видом, пошёл к выходу из палаты.

— Куда? — заорала на него медсестра, с фиолетовыми губами: — Что, уже освободились, сволочи?

Больной остановился и стал топтаться на месте и, подойдя к медсестре, тихо сказал: — Я писать и какать хочу.

— А!? Что я говорила? — торжествующе заорала она: — Возьми судно и поставь на стул. Срать будешь здесь, в туалет вести тебя некому.

Тот продолжал топтаться и не уходил: — У меня не получится, — сказал он.

-Тогда жди Физуулина, он тебе ладошки подставит, — засмеялась она.

— Не надо, он меня бьёт, — сказал больной.

— Тогда  не знаю чем тебе помочь. Обосрешься или обоссышься я бельё менять не буду. Всё, можешь быть свободен, стоишь, воняешь, отойди от меня.

Больной взял судно и сел на него. Его стул стоял рядом с моими нарами. Скоро удушающая волна совершенно невыносимого запаха накрыла меня, словно это была газовая атака

— Вот навонял, паразит, что они жрут? Не давать им посылки, — орала она.

Физуулин всё не приходил и она тянула с открытием туалета. Туалет был единственный на всё отделение. Возле него  уже было столпотворение. На сто человек два унитаза и один писсуар. К ней уже приходили делегаты и требовали, чтобы она открыла туалет. Мерзавка, по своим соображениям, тянула с открытием туалета и мучила людей. В коридоре, больные открыто поливали её забористым матом. Она не выдержала и вышла в коридор, покинула свой пост в палате, чтобы сцепиться в этой матерной схватке языками с «противником» и заткнуть ему рот. Она стояла в коридоре и с кем-то ругалась. Её мат был произведением высочайшей пробы непечатного искусства. Это были вариации на тему, где ключевым было слово: — п…. . Кто-то говорил ей, что она п…. разэдакая не открывает туалет и мучает людей. Грубый осипший мужской голос говорил ей: — Слушай, ты, п…. , если твои куриные мозги ни хрена не соображают, и ради показухи ты держишь туалет закрытым, тогда я нассу тебе прямо в карман и устрою Маркизову лужу, не хватит  мочи у меня попрошу других, помогут. У туалета полно желающих нассать тебе в карман. И насру  у тебя на столе огромную кучу, хочешь в форме  Эйфелевой башни, чтобы ты его, как мороженое, с аппетитом  хавала  своим зашпаклеванным фиолетовой помадой ртом?

— Казбек! Казбек!, заорала жидовка, вызывая себе подкрепление.

Я услышал удары, звук падения тяжелого тела, продолжающаяся ругань помогала понять происходящее в коридоре.

— Сука, я же костыль не взял, а ты толкаешься в спину и молотишь кулаками.

Раздался довольный смех Марьи Израилевны: — Что искупался в Маркизовой луже?

— Дура, я без костыля вот и поскользнулся, кто-то уже нассал. Открой, п….. , по-хорошему или я выломаю в туалете дверь.

— Попробуй! Казбек! Ну, где тебя черти носили. Дай ему п…. , только не здесь, в палате, он мне надоел, — сказала она кому-то.

— Смотри, что наделали, кругом нассали.

Пришла баба, она была экипирована так, будто находилась в местности зараженной отравляющими веществами. В резиновых сапогах, резиновых рукавицах, резиновом фартуке, марлевой повязке на лице, волос  не было видно, они были укрыты марлевой тканью, на глазах торчали очки мотоциклиста. Это стала подходить новая смена. Из палат стали выгонять и вытаскивать больных:  лежачих, стонущих,  умоляющих их не трогать. Стоны и мольбы, действовали на медперсонал, как на собаку, испуганная ругань и отгоняющие взмахи рук человека, на которого её натравили. От жалобных стонов больных надзиратели тоже зверели и выгоняли из палат всех. Гнали в туалет, который, наконец, открыли, и мыться. После утренних процедур, на которые отводилось полчаса, загоняли всех в «комнату отдыха». Она всё время была закрыта и открывалась только утром на время уборки палат.

В комнате отдыха стояла пара ломаных кресел, и такие же, разваливающиеся больничные скамейки. Дополнял интерьер цветной японский телевизор, подарок  отделению жены эксгибициониста, какой-то нонсенс в этом месте, больше напоминающем изолятор временного содержания задержанных преступников в отделении милиции. При вручении телевизора, говорят, она очень просила, чтобы её мужа сильно не били. В небольшой комнате, (тридцать квадратных метров, не больше), собирали почти всё отделение, около ста человек, кроме умирающих из поднадзорной палаты. Здесь больных, в непроветриваемом помещении, форточки не открывались, держали несколько часов, пока не уберут палаты.

Заступающая смена должна была принять их, а врачи сделать обход пустых палат. Всё это время в комнате стоит сумасшедший дом, в сумасшедшем доме. Сумасшедший дом в квадрате, наверно, неизвестен ни одной цивилизованной стране с гуманным отношением к психически больным людям. Вот куда нужно наблюдателей по правам человека. Но их нет, и не будет. Кто же будет поливать себя грязью. Так было при коммунистах и так при этих выродках, прибравших власть к рукам, плоть от плоти тех сумасшедших, просравших власть, только более жестоких, изощренных, бессовестных циничных, уже из другого времени.

Больные орут, размахивают руками, ругаются, плачут, дерутся. Единственно, кто чувствует себя комфортно в этих душегубках, это бомжи, которых в дурдомах полно, единственные люди для кого здесь рай, и попасть в него мечта всей их жизни, только они, не обращая ни на кого внимания спят на холодном бетонном полу. К концу заточения в «комнате отдыха», по холодным стёклам окон текут струйки совокупного пота сумасшедших.

Пятую, поднадзорную палату, в которой я находился первые дни, в комнату отдыха не гоняли. Сажали в коридоре на поставленные в ряд, как в палате, стулья, но не связывали. Стеречь  больных из поднадзорной палаты старшая медсестра обычно просила уголовников, естественно, бывших. Их на отделении было несколько человек. В отличие от других больных, изолированных от внешнего мира, заключенных в стенах отделения, и не имеющих возможности выйти из него, двери отделения, металлические со специальными запорами, были всегда закрыты, уголовники могли шастать по всей больнице, выходить на улицу, ходить в магазин, покупать себе сигареты, чай. Тем не менее, они присутствовали на отделении постоянно, и даже спали в палате с другими больными.  Кем они числились, или на каких правах были тут, знал только медперсонал больницы.

Рано утром, до подъёма и вечером они сидели в углу при входе на отделение, приспособленном под столовую и чефирили. На кухню заходили, как к себе домой, кипятили чайник, пользовались посудой, разрешения у дежурной медсестры не спрашивали. Для обычного больного это было просто невозможно. У них был «пахан» или старший, маленького роста татарин в кепке, которая, казалось, прилипла к его голове, без неё я его ни разу не видел. Все команды, что нужно сделать, они получали от дежурной старшей медсестры. Я понял единственное, что это опора и надёжный резерв среднего медицинского персонала отделения. Надзирателей на отделении не было, эту работу формально выполняли медсёстры, совмещая со своими основными обязанностями, поэтому они держали вместе с больными бывших уголовников, которые по существу выполняли функции надзирателей. Был видимо какой-то уговор, скорее всего, с администрацией больницы, оговаривающий условия нахождения  этих людей на отделении. Они надзирали за больными и наказывали их, выполняли всю грязную работу: водили больных в туалет, переодевали их, меняли постельное бельё, сдавали его в прачечную, помогали в «банный» день полоскать больных в ванных, назначали «добровольцев» убирать несколько раз в день туалет и мыть его ночью. Подметать и мыть полы в коридоре, надо было делать постоянно, так как пол всё время был залит мочой или испачкан говном,  тех больных, кто не смог, донести своё добро до туалета, куда к тому же попасть всегда  было проблемой. Уголовники, меняя друг друга, постоянно присматривали  за пятой палатой, помогали дежурившей здесь медсестре. Смотрели, чтобы больные не разбежались, утром поднимали их, выводили в коридор, усаживали на стулья, обтирали одним мокрым полотенцем лица 25-30 человек, игнорируя тот факт, что некоторые сумасшедшие болели дерматологическими заболеваниями. Переодевали в свежее бельё, так  как эти больные все до одного ходили под себя.

Потом, когда я перешел в соседнюю, шестую палату, и мог ходить по отделению свободно, по утрам я мылся в туалетной комнате, где были три раковины с брызжущей во все стороны холодной водой. Она открывалась только утром и всего на пятнадцать минут. В другое время воду можно было найти только в фонтанчике, установленном в коридоре, и в туалете, где тоже был умывальник. Из-за трудностей с туалетом только в крайнем случае можно было рискнуть напиться воды в фонтанчике. В него постоянно ссали  и пить было невозможно из-за отвратительного устоявшегося запаха мочи.

Туалет был превращен в орудие пытки больных. В особую изощренную форму издевательства, над ними. Он открывался каждый час на пятнадцать минут и опять закрывался. Постоянно открыт он был только ночью. Уже начиналась осень, и ночами было холодно. В туалете открывали настежь окно, включали мощный вентилятор принудительной вентиляции помещения, сквозняк был такой, что находиться в помещении было невозможно, сдувало с горшка, и так было до самого утра. Принудительная вентиляция и открытое, но, безусловно, с решеткой окно, по мнению местных врачевателей, естественным путём дезинфицировали туалет, в котором необоссанным был только потолок, мочу с пола совком  сливали в унитаз, потом вытирали пол тряпкой и сушили его с помощью мощного вентилятора, заоодно уничтожали невыносимый запах  от сранья и ссанья множества людей. Хлорку, из-за «беспокойства» о здоровье людей применять не разрешалось. Туалет, комната пятнадцать квадратных метров. Посередине в ней  стояли два огромных фаянсовых унитаза, без сидений и крышек, сделанных, наверно, по спецзаказу, под размер жопы великана. Они стояли на деревянном помосте, приподнятые повыше, вовсе не для удобства больных. Помост, правда, в какой-то мере, пока они стояли у горшка, спасал их ноги, не давал обуви, тапочкам на войлочной подошве, пропитаться мочой. В дверях туалета было большое окно из оргстекла, для того, чтобы сидящая напротив него за столиком надзирающая медсестра, видела, что делается в  нём. В углу  туалета ещё один источник воды, обычная раковина с краном холодной воды. Как и в единственный писсуар, который использовался по прямому назначению, самые нетерпеливые в раковину ссали, если всё остальное было занято.

Туалет на отделении источник вожделения, постоянного напряжения и конфликтов, место издевательства и наказания больных. Туалет, место, возле которого всегда толпились люди и с нетерпением ожидали его открытия. Сюда приходили по нужде, покурить (это можно было сделать только в туалете), просто поторчать, как  бомжи, которые собирались здесь, располагались прямо на полу, рылись в мусорном ведре и ждали подачки. Остальные приходили за кайфом, который здесь доставали, проведя ряд обменных операций. Но это могли себе позволить только «состоятельные» больные и уголовники, которые, почему-то тоже любили это место. Все операции производились путём простого товарного обмена, без помощи денег. Менялись продукты, сигареты, лекарства. Приходили гомосеки, но большинство отвергало их предложения. Это были люди, потерявшие человеческое достоинство не из-за болезни. Порок, которым они страдали, сделал их тварями человеческого рода, готовыми на всё. Болезнь обнажила то, что они вынуждены были раньше скрывать. В дурдоме им нравилось, они чувствовали себя здесь в своей тарелке, чтобы их не выгнали, умело симулировали свою болезнь, превращали её в перманентное состояние. Сумасшествие давало им индульгенцию вести себя так, как они хотели, всё списывали на болезнь. Поймать их в фазе ремиссии было не просто.

Тот больной, целующий следы сапог врача, был из этой породы. Иногда приступы действительного слабоумия, хронические, превратившие его в постоянного жителя дурдома оставляли его. Сознание возвращалось к нему. Он вспоминал, где он и  чем болен, но как любой безнадёжно больной человек, наверно, верил в скорое исцеление и боялся его, боялся, что выгонят из дурдома и он опять останется один в чужой враждебной  к нему среде, и поэтому продолжал разыгрывать из себя дурака. Иногда нечаянно, не замечая этого за собой, выдавал себя, трезво говорил о вещах, о которых не будет рассуждать сумасшедший. Потом пугался того, что сказал и надолго замолкал. Больные издевались над его страхом и пугали тем, что расскажут всё врачу.

Бедный педик, стесненный пространством отделения, испытывающий трудности с реализацией своих сексуальных потребностей, дни и ночи проводил в туалете, общаясь там с братьями по классу, он готов был сосать хер любому, за хабарик или таблетку какой-то наркоты. Ему иногда везло, когда после просеивания бомжами, стоящей в туалете урны, он находил пустой хабарик «Беломорканала». Он   соплями   подклеивал   к нему   из газеты маленькую трубочку для табака и за пендель собирал табачок буквально по крохам, добывая свой кайф. Кто-то из сидящих на горшке «богатых» больных курил сигарету, а он, сидя напротив, на слизком от мочи и соплей полу, влюбленными глазами смотрел на огонёк сигареты, не упадёт ли с пеплом и полуобгоревший табак. Такое иногда случалось и он языком, как собака, слизывал его с вонючего пола, уже считая своей добычей.

Я несколько дней провалялся на нарах в поднадзорной палате. Каждый день был похож на другой. Лежащие на нарах больные, непонятно за что оказавшиеся здесь, спали или молчали, не произносящие ни звука, словно немые, замкнулись в себе, и было непонятно в сознании они или витают где-то там, где должны уже быть, но жизнь ещё тихо струится, самодостаточная, чтобы не покинуть их, и не остановиться. Умирающие, лежащие тихо без стонов, без просьб, ожидающие своего часа, и здесь же, постоянно находящиеся в виртуальном мире, борцы за «свободу», неутомимые и неугомонные в своей борьбе с невидимым противником, который постоянно вырывает у них победу и делает их путь полным трудностей и бесконечным.

Уголовники нашли здесь себе забаву, осваивали шкиперское мастерство. Изобретательно, почти не повторяясь, каждый раз заново, по-новому, связывали сидящих на стульях безумных людей, каким-нибудь особым узлом. Проходило какое-то время: час, два или больше, и больные вновь были свободны, находя способы развязать узел любой сложности. И те, и другие старались. Научный коммунизм утверждает, что  коллективный разум преодолевает любые преграды, но в данном случае он отсутствовал, его заменяло подсознательное стремление больных к свободе, и они побеждали. Развязывались они удивительно быстро, если судить по тому, как часто их перевязывали мучители. Уголовники так усердствовали, что у многих сидящих на стульях людей кисти рук синели, и пальцы должны были неметь. Приходилось только удивляться  тому, как хорошо знают уголовники такелажное дело. Придумать столько видов  узлов.  Для большей прочности они смачивали их, и, высыхая, веревка врезалась в руки. Хитрая, насмешливая, улыбка застыла на губах непокорных. Стремление к свободе было неодолимо. Упрямство и настойчивость, желание, во что бы то ни стало, победить своих мучителей, превратило сопротивление в бесконечный поединок. Сражение затихало только к вечеру, когда больные еле шевелили руками. Измученные они валились от усталости со стульев. Их развязывали и разводили по кроватям, непобежденными. Наверно, счастливые, в своём виртуальном мире, они засыпали, чтобы завтра начать всё сначала.

Меня развлекал молодой парнишка с нарушением речи, сосед по нарам. Я спросил его, почему он измазан зеленкой, он показал мне руки, живот, где были расчесы от укусов каких-то насекомых. — «Комары»?  — показал я на расчесы. Он пожал плечами. Я сначала не понимал, почему, на мой взгляд, здоровый, молодой парень, без видимых нарушений умственных способностей, физически активный, подвижный, живой, находится в поднадзорной палате. В посторонней помощи он не нуждался, спокойно лежать на нарах не мог, и дежурившие сестры махнули на него рукой, и он, с их молчаливого согласия, носился по всему отделению. Он был довольно примитивен, невоспитан, в общем, без комплексов, и вел себя одинаково просто со всеми. Он ходил по отделению голый по пояс, весь вымазанный зеленкой, мог подойти к красивой молодой медсестре, которая работала у нас в пятой палате, и спокойно обнять её. И не отпускать до тех пор, пока она не поймёт того, что он хотел ей сказать. Приставал к больным, просил покурить и не отставал до тех пор, пока те не делились с ним своими запасами. Он не благодарил их, а похлопывал по плечу, одобряя вынужденную «щедрость». Связываться  с ним никто не хотел. Он был очень липкий, приставал надолго, и лучше было от него отвязаться. Уголовники тоже терпели его, у него с ними был мир.

Врачи мало общались с больными, старались их избегать. Он один из немногих, кто не задумывался можно это или нельзя, ловил в коридоре врача, лечащий врач у него была молодая женщина, останавливал её, и на своём тарабарском языке объяснялся с ней, требовал чего-то и не отпускал, пока не выяснял для себя всё что хотел. Мог в благодарность за проявленное к нему внимание, как и медсестру, тоже обнять её и при этом жутко смеяться, как смеются немые. Не смотря на молодость и миловидность, обманчивую доступность, эта врач очень жестко относилась к больным, не вела с ними никаких переговоров, и кроме команд больным от неё никто ничего другого не слышал. Я потом, это испытал на себе. Странно, но к панибратству своего больного она относилась спокойно. Такой свободы общения с врачом не мог позволить себе не один больной. Было непонятно, как этот парень оказался в дурдоме.

Он был иногородний. Я пытался расспрашивать его. И в результате, наконец, от него понял, что он делает в дурдоме, почему находится в пятой палате. Оказывается в дурдоме он уже не первый раз. Сейчас опять  лёг сюда сам добровольно.

В дурдоме есть врач, который экспериментирует с определенной группой немых больных. С их согласия, работает с ними, восстанавливает речь. Когда парень поступил в больницу, то был совсем немым. У него был паралич каких-то мышц отвечающих за речь. Как я понял для того, чтобы полностью восстановить речь, надо было несколько раз сделать ему пункцию спинного мозга, брать спинномозговую жидкость до тех пор, пока она не станет прозрачной. Это страшно болезненное и опасное вмешательство в спинной мозг. Решаются на него от безысходности. После пункции больной несколько дней лежит пластом, беспомощный, сам ничего делать не может. Вот почему парень лежит в пятой палате. У него недавно взяли очередную порцию спинномозговой жидкости. «Речь, — сказала мне молоденькая медсестра, — стала у него намного лучше. Теперь его можно понять. Скоро его выпишут, и он снова вернётся сюда, когда его опять вызовет врач».

Эта медсестра была каким-то исключением в этой обители Сатаны. Видимо, действительно, работала совсем недавно. Она видела, как обращаются с больными другие медсестры, но не перенимала дурных привычек. Злость, ненависть к больным, ругань, рукоприкладство. Это был стиль работы, психологическая адаптация людей способных по складу своего характера к насилию и жестокости. Гипертрофированное развитие этих черт у них, своего рода издержки от долгой работы в дурдоме. Молоденькая медсестра, недавняя выпускница медучилища, была совсем другой. Оставила  коллегам их наработки обращения с больными людьми и сама обходилась без этого. Ко всем больным она относилась ровно доброжелательно, больные были разные, действовала она в основном на больного уговорами и тот, в конце концов, подчинялся. Она носила белый медицинский халат индивидуального пошива, который сидел на ней, как хорошее платье. Волосы были убраны под симпатичный белый колпак, у неё был маникюр, она была в этом недобром учреждении «белой вороной», случайно залетевшей в это чистилище, и мне её было жалко. Наверно, она это понимала и сама. Потому что скоро исчезла. Молодой сосед забеспокоился, почему её нет. Чтобы отвязаться от него Марья Израилевна сказала ему, что медсестра заболела.

Старшая медсестра, видимо доложила заведующему отделению, что я пришел в себя,  и медсестра  в противочумном одеянии повела меня к врачу. Дверь, ведущую из отделения в коридор, она открыла специальным ключом, лязгнул запор, и мы попали в маленький коридорчик, в котором было несколько дверей, и у стены, составленные вместе, стояли два стола из столовой. Как я потом узнал, они были предназначены  для посылок, которые оставляли здесь родственники больных. На них и потрошили посылки. Смотрели, нет ли чего недозволенного, проводили цензуру посланий дорогих людей и складывали посылки с продуктами на тарелки, изымая  из них по своему усмотрению, «лишнее», как правило, наиболее ценное: сладкое, фрукты, табак. Таким образом, до больного не доходила  весомая часть посылки.

Не всех больных грабили по-черному.  Подходили к этому делу персонально, как на партийном собрании, обсуждали каждого, достоин больной или нет, чтобы его грабанули. Имело значение, будет он скандалить или нет, это зависело от вменяемости больного, и такого важного фактора, как встречи с родственниками, которые могут спросить о полученном содержимом посылки. Носильные вещи, бельё, галантерею задерживали, больным не давали. Всё это делалось, открыто, средним медперсоналом и уголовниками, которым, в основном, и доставались все исчезнувшие из посылок продукты. Часть продуктов они съедали сами, оставшиеся шли на поощрение больных, которых уголовники «уговорили» убирать туалет и мыть полы в коридоре, а также тем, кто убирал палаты.

Я несколько раз получал посылки. И не знал от кого они. Имя отправителя не сообщалось. Меня удивлял подбор продуктов: одно яблоко, один банан и пачка печенья. Я, конечно, был рад и этому. Значит, кто-то знает, что я в дурдоме, и хочет поддержать меня. Узнать, от кого были посылки, как и всё, что происходило в стенах этого жуткого заведения, было почти невозможно, эти сведения были на уровне военной тайны. Я спрашивал медсестру, которая передавала мне тарелку со скромной передачей:

— От кого посылка?

— Не знаю, отойди, не мешай работать, ты у меня не один, — лаяла она на меня, как на собаку.

Ещё раз спросить её я уже не решался. И всё же потрошители посылок со мной прокололись. По моей просьбе у заведующего отделением побывал двоюродный брат и доктор, после разговора с ним, разрешил брату увидеть меня. Я вышел в коридорчик, где в это время потрошились посылки. Потрошил их татарин. «Пахан» не гнушался сам шерстить посылки. Мы поговорили с братом  под надзором  медсестры несколько минут. Она сказала нам: — «На разговор даю три минуты». Ни я, ни он ничего толком не успели сказать друг другу. Отведенное на встречу время ещё не окончилось, а она уже поторапливала меня заканчивать свидание с братом и стала довольно невежливо выпроваживать его. Я понимал, что делается это неспроста. И спросил его то, из-за чего она стала его выгонять ещё активней:

— Это ты передавал мне посылку? — спросил я его.

— И не одну, — сказал он.

Здоровая баба стала гнать его на улицу почти взашей. Он отбивался от неё и продолжал говорить: — В посылках были яблоки, бананы, помидоры, огурцы, печенье, вафли, белье, свитер, — перечислял он. В записке к каждой посылке было указано, что я тебе пересылаю. Я знал аккуратность брата и, конечно, верил тому, что он говорил.  Медсестра от ярости, покраснела, надула свою огромную грудь и выдавливала ею брата на лестницу за дверь.

— Я ничего не получал — сказал я ему.

— Не может быть, — успел он сказать, к медсестре подключился татарин, и они вместе вытолкали брата  за дверь. Медсестра повела меня назад к себе в отделение:

— Так, где же мои посылки? — спросил я её.

— Съел и, наверно, не помнишь, — сказала она мне.

— Тогда, где записки?

— Наверно, в них, содержалось то, что тебе читать нельзя. И вообще, ты, что ко мне пристал? Я их не съела. Разбирайся сам, кто съел твои посылки, только делать этого не советую, тебе же будет хуже.

— Это почему же?

— Потому что ты дурак и твоё место на нарах. Лежи и  не воняй. Понял?

— Нет.

— Ну, как знаешь. Я татарину скажу, он тебе вправит мозги. А мы ему поможем. Ты видишь у нас убирать отделение некому. Убирают ходячие больные и бомжи, больше нет никого. Никого не заставишь. Убирают, не за так.

— А почему я должен быть спонсором?

— Это тебе объяснит татарин.

Действительно, штатных санитаров не было, зарплата нищенская, и медсестры, скорее всего, по совместительству числились на их должностях. Медсестры уборкой помещений не занимались.

Несколько дней коридор и туалет убирал пожилой почти слепой больной. Он ничего не видел и только размазывал грязь по полу. Татарин и ещё один надсмотрщик, «абрек» из его команды, материли его по-всякому, но не трогали. Мужик попался с характером, он недолго терпел ругань черножопых прихлебателей, когда татарин в очередной раз стал распекать больного, и татарский мат, в который русские внесли свои уточнения, сыпался на мужика, как из рога изобилия, он не выдержал,           бросил швабру, подошёл к татарину вплотную, наверно, чтобы не промазать, и смачно харкнул тому в харю, повернулся и спокойно пошёл к себе в палату. Больных, кто бы мог работать, почти не было. А кто и мог «на дядю», за так, естественно, не стал бы.  Сами урки, убирать отделение, махать швабрами, не хотели. Они не стали наказывать старика, наградили его ворованными сигаретами, помирились с ним, и он ещё несколько дней размазывал грязь по  полу.

Мы вошли в маленькую комнату, метров пятнадцать, оклеенную обоями, тесную от документов, сваленных по всем углам. Ими были заполнены и все стеллажи, расставленные вдоль стен. В комнате было негде повернуться. Называлась она ординаторской, в ней находились врачи. По расставленным в комнате столам, я понял, что на отделении работает всего несколько человек, четыре или три врача. В среднем, значит, на одного врача приходилось от двадцати до тридцати человек, тяжело больных  людей. О какой уж тут индивидуальной работе с больным, наблюдением за ним  и его состоянием могла идти речь, тем более врачи не горели желанием часто встречаться со своими подопечными. Работали, в основном, с документами, историей болезни, которая, сочинялась врачом по редким беседам с больным, и по данным оперативок, на основании субъективных рассказов враждебно настроенного к больным среднего медицинского персонала. Естественно любой крик о помощи, просьба больного воспринималась врачом негативно, как ненужная  ему дополнительная нагрузка.

Была ещё другая комната, наверно, кабинет заведующего отделением. Дверь в неё запирать не имело смысла. Так как посередине стены, которая разделяла комнаты, было проделано окошко, касса для выдачи денег,  вроде тех, что существуют на всех предприятиях  в централизованных  бухгалтериях. Скорее всего, здесь тоже когда-то была бухгалтерия и касса. Стол врача стоял у окошка и он, не вставая, через него мог общаться с заведующим

отделением.

— Ну, как наши дела? — спросил  доктор меня.

— Нормально, я хочу домой. Когда вы выпишите меня из этого гадюшника? Вы держите меня в изолированном от внешнего мира, закрытом заведении, куда меня поместили и удерживают насильственным путём, где даже в его пределах я не могу свободно перемещаться, где нарушения прав человека норма, где больные люди содержаться хуже, чем скот, где я лишен возможности обращения  в какие-либо инстанции по правам человека. Если, как и я, вы находитесь в своём уме и не хотите неприятностей, вы немедленно должны освободить меня. Я не сумасшедший, вы это прекрасно знаете, и если я совершил ошибку, то несу за неё ответственность только перед Богом, и наказать меня может только он и каково это наказание, скоро узнаю, так как уже сейчас страдаю физически и морально, неимоверно. То, что происходит со мной, я квалифицирую, как произвол, и расцениваю, как повод для обращения в прокуратуру.

— Спокойно, спокойно, — сказал мне врач, — сейчас во всём разберемся, на что мы имеем право, а на что нет. И определимся со сроком госпитализации, и почему вас удерживают, как вы говорите насильственным путём, и мучают неимоверно. И пугать нас не стоит, пустое дело, мы никого не боимся, так как  всё делаем в рамках тех полномочий, которые у нас имеются и определены законодательством. Вы совершили общественно опасное деяние и в соответствии с законом привлечены к принудительному лечению. Да, имеются некоторые ограничения в свободе вашего передвижения и ваших действий, но это тоже делается в ваших интересах.

— Ах, вот как запереть нормального человека в сумасшедшем доме это в его интересах. Какое неуклюжее прикрытие произвола. И главное, ссылка на мифический закон, оправдывающий подобные действия. Я перешел дорогу в неположенном месте, перед близко идущим трамваем, вожатый резко затормозил, кто-то набил себе на лбу шишку, а меня в сумасшедший дом, потому что совершил общественно опасное деяние. Так, по-вашему, получается? Если исходить из ваших рассуждений, любой человек не застрахован от попадания в сумасшедший дом. Было бы желание и в сумасшедшие дома можно отправить половину страны. Достаточно принять соответствующий  закон, где общественно опасным деянием считать как вы, любое отклонение в поведении человека от стандартного, принятого конформистским обществом. Слава Богу, пока такого закона нет. Молчаливое большинство Думы больше устраивает существующее  беззаконие в этом вопросе. Психиатрия  для них бастион в борьбе за власть. Пока в стране нет закона о психиатрической помощи — это способ убрать противников бескровным путём, обойтись без киллеров, расправиться с неугодными, тихо, скрытно, не привлекая к своей подковёрной борьбе общественного внимания. Действующие поныне, инструкции Минздрава СССР их вполне устраивают. Они будут дорожить этим стратегическим резервом. Закон о психиатрической помощи им не нужен. Вот почему вы так спокойны, вот почему вы никого не боитесь. Поступаете так, как вам заблагорассудится. И последнее. Я не понимаю в чём общественная опасность суицида. Если человек повесился, то, что обвалится потолочное  перекрытие и разрушится дом? Бросится под машину, то кто-то поскользнется в его крови и сломает себе ногу? В чем общественная опасность моего поступка? Человек волен, распоряжаться своей жизнью, и это его личное дело, и государство, общество здесь не причём. И против нравственности он не совершает проступка. Он не призывает к повторению его опыта. Не заказывает посмертный ролик с рекламой суицида.             Скажем, человек принял решение пойти добровольцем на войну, в Чечню, воевать против тех, кого нужно содержать в резервациях, или уничтожить, потому что все они поражены коллективным недугом, умственно неполноценны, внушаемы, обладают звериной жестокостью, их  зомбированный мозг знает только одно, как убивать. И что же, по-вашему, выходит, отважный человек, во имя спасения Родины, идущий на смерть, чтобы освободить свою землю от недочеловека, животного, оборотня в человечьем обличье, он по вашей классификации, что тоже самоубийца и должен попасть в сумасшедший дом? Выродки, в человечьем обличье сидят в Министерстве здравоохранения и вам сочиняют инструкции, по которым вы живёте, сами, напоминая зомбированных чеченцев, выполняя приказы, которые человек в здравом уме посчитает преступными.

— Ну, знаете, хватит, — остановил меня врач, — ваши фантазии безграничны и к вашему делу не имеют никакого отношения. Оно конкретно и требует скорейшего решения, иначе вы останетесь здесь надолго, потому что вам в историю болезни внесут слово бред. И вы свои бредовые сверхценные идеи сможете развивать здесь, пока не устанете их сочинять. И в этом случае вам не поможет никто. Того, что вы сейчас сказали, да ещё и при свидетелях, уже достаточно, чтобы не выпускать вас отсюда. И только свобода слова и вероисповедания, с которым я смотрю у вас тоже не всё в порядке, и веротерпимость к таким как вы фанатикам прошлого, в какой-то мере мешает сделать это на законных основаниях. Кстати это заслуга тех людей, которых вы так ругаете, отстоявших на баррикадах у Белого дома, право свободно выражать ваши убеждения. Из вашего выступления, по-другому вашу речь не назовёшь, единственно я прокомментирую ваше заявление по поводу суицида и того, что, по-вашему, общественной опасности он не несёт. Неужели вы такой наивный человек? Что-то не похоже. Прикидываетесь? Пускаясь в опасные рассуждения вообще, вы не видите очевидного. Суицид, как правило, совершается в момент психического расстройства, человек готовый на самоубийство, практически невменяем, он сосредоточен на идее самоуничтожения, выбирает способ самоубийства, который и является источником наибольшей опасности для окружающих. В вашем случае в результате приема большого количества наркотических веществ, вы находились в бессознательном состоянии, продолжали совершать поступки, за которые не отвечали, на раздражение внешней среды психика могла отреагировать любым образом и, прежде всего, агрессией. Такая тенденция в вашем поведении  уже наблюдалась, в связи с её очевидной опасностью, вы были один, родственников рядом с вами не было, санитары вынуждены были привезти вас к нам.

Я видел, как за соседним столом дёргалась доктор, порываясь вступить в наш разговор, который, естественно, слышала. Она лечила соседа по нарам, молодого парнишку. Мой доктор, показывал ей рукой, что не надо. И все-таки доктор  не выдержала её терпение, видимо, лопнуло, и она сказала ему: — Что ты с ним церемонишься? Выгони его вон. Пусть полежит на нарах ещё пару недель, подумает, у нас время есть, это он торопится на волю, а когда успокоится, оставит свой гонор, перестанет угрожать, придумывать сказки, поймёт, что влип, мы поговорим ещё раз.

Не дав сказать и слова своему доктору, я заговорил опять. Как будто и не слышал угроз Елены Владимировны. Как её звать я узнал от  медсестры одетой в противочумный костюм, когда мы пришли в ординаторскую:

— Елена Владимировна! Кому больного? — спросила она. Мой доктор показал мне возле себя на стул, и мы стали с ним беседовать.

— Хорошо, — продолжал я, — меня привезли сюда насильно, обманом поместили на отделение, если я нуждаюсь, пускай даже в принудительном лечении, то где оно? Где хотя бы гемодиализ, который делают во всех подобных случаях, где хоть какая-нибудь терапия. Я тяжелый кардиологический больной не получаю ничего. Слабительное, это всё что мне предложили.

— Вам не оказали помощь, — опять вмешалась Елена Владимировна, — это вы так считаете. Вы были между жизнью и смертью, могли стать инвалидом, ничего не соображали, ваше место было на стуле, с такими же больными. А сейчас? Откуда такое красноречие? Без нашей помощи сами преодолели последствия отравления? А что делать или не делать решать нам. Это наше дело и советы поднаторевших на психотропных средствах токсикоманов нам не нужны.

Доктор разгрузилась, освободилась от негативных эмоций, вызванных моим поведением, спокойно посмотрела на меня, отвернулась, наклонилась над столом, и уже не отрываясь, стала писать что-то дальше.

Мой врач, глядя мне прямо в глаза, словно гипнотизируя, спросил: — Ну, что будем говорить или пойдёшь думать на отделение? Я препираться и оправдываться не собираюсь, тем более выполнять ультимативные требования. Ни о каком освобождении, ни сегодня, ни завтра речь вообще не идёт. И сколько ты будешь здесь находиться, зависит только от тебя, оттого, что скажешь ты сейчас, а позже  твои родственники, которых мы сюда пригласим.  У тебя есть родственники?

Я замялся.- Близких нет, — сказал я.

— Ну, кто хорошо тебя знает, твой образ жизни?

— Есть двоюродный брат, он последние годы, с тех пор, как я заболел, опекает меня. Без его помощи я бы, наверно, не выжил.

— Давай его телефон, — он посмотрел на календарь на столе  и на телефон, который я ему записал.

— Он уже сам звонил мне. Мы договорились с ним о встрече в четверг.  Заведующий отделением  с ним хотел переговорить. Теперь ты расскажешь мне всё о себе, дашь коротенькую информацию автобиографического плана, то, что меня будет интересовать, дополнишь подробнее.

Я рассказал доктору всё, что он хотел знать обо мне.

— Так, — сказал он мне, — всё более или менее ясно, надо только уточнить одну важную деталь. Ты настаиваешь на том, что у тебя была попытка суицида. Ты сознательно хотел уйти из жизни. Так?

— Да — ответил я.

— Что, запишем в историю твоей болезни суицид? — почему-то стал согласовывать со мной  формулировку записи врач.

— А не было это простой передозировкой психотропных средств? Ну, перенервничал, достала болезнь, устал быть всё время в напряжении, решил расслабиться, покайфовать, и не рассчитал. Принял  дозировку психотропных средств выше допустимой. Может быть, так и было? И твой героизм и отчаянная решимость свести счёты с жизнью всего лишь твоя фантазия, но если принять её за рабочую гипотезу, то всё становится намного серьезнее.  Ты сам себя загоняешь в капкан, просто этого не понимаешь.

— Какой героизм? Разве я упоминал его, и отчаянной решимости умереть не было, поэтому я и остался жив. Было безразличие ко всему, усталость, как следствие постоянной борьбы с болезнью. Вера в то, что что-то ещё можно изменить исчезла, ежедневные физические  мучения, страх смерти, измученная, доведенная до предела, психика, всё это стало невыносимо. Вот и пришло решение прекратить этот кошмар. Как это не парадоксально, противоядие от мучившего меня страха смерти, я нашел, перефразируя известные строчки, «жизнь, поправ, в воле к смерти». Решил добровольно уйти из жизни, и умереть, чтобы избежать впереди ещё больших мучений. Когда  сам уже что-то сделать с собой в плане самоубийства просто не смогу из-за физического состояния, останется только эвтаназия, но, как известно, её у нас нет.  Хорошо когда у людей, как и я, стоящих у края пропасти, есть Бог, вера в него, страх перед  карой  за самоубийство. И они живут. Это тот душевный стержень, который удерживает их у последней черты, как бы им плохо не было. Не зря говорят, переступить черту — это, значит, совершить роковой, непоправимый поступок. К сожалению, у меня такого стержня, такой точки опоры, нет. Наверно много грешил. Вот и извиваюсь по земле, как червь, перебитый лопатой. Разве это жизнь? Я забыл вкус жизни. Всё пресное, не моё, чужое. Мне на Земле делать просто уже нечего.

Доктор слушал меня невнимательно, я это видел, о чём-то думал, что, видимо, имело к нашему разговору прямое отношение.

— Я понимаю вас, — опять перешел он со мной на вы. Елена Владимировна оторвалась от сочинения очередной истории болезни и опять прислушивалась к нашему разговору.

— Я не должен говорить вам то, что скажу, просто долг врача, заставляет меня кое-что в вашем положении разъяснить. После, так скажем, недружественного приема, который вам здесь оказали,  конечно, вы теперь не верите никому. Наверно, считаете, что держать вас здесь наша основная задача. Отнюдь. Скажу, что вам повезло, вы не стали инвалидом, с психикой у вас, видимо, всё в порядке, хотя это требует дополнительной проверки, и будь на то моя воля, я выпустил бы вас хоть сейчас, но вот что мешает этому.  Вы утверждаете, что у вас была попытка суицида, которую вы не довели до конца, так как потеряли сознание. Вы упорно настаиваете на этом и я уверен, что вы говорите правду, но вы не понимаете одного, что в этом случае пресловутая инструкция Минздрава требует  задержать вас у нас, как минимум, на полтора месяца. «Се ля, вив», как говорят французы. Вы можете обратиться к главному врачу, я обязательно передам ваше заявление, но, думаю, что это бесполезно, если мы не изменим формулировку вашего поступка. Как вам помочь, если вы не слушаете советов, не доверяете мне, я не знаю. Давайте сделаем так. Я на неделю уезжаю, меня не будет, за вами присмотрит Елена Владимировна. Лечение я вам назначил, заведующий отделением переговорит  с родственниками. Как только я вернусь, мы встретимся с вами и окончательно решим  ваш вопрос.

Дверь в комнату открылась, и  вошёл полный, высокого роста, молодой мужчина

— А, ты уже здесь? — спросил он меня, как будто мы были давно с ним знакомы. Я понял, что это заведующий отделением. Он хотел пройти к себе в кабинет, но возле меня задержался:     — Однако какой ты шустрый и когда, главное, успел, валяясь на нарах? Домашняя заготовка? Уже знал, что повезут сюда. Успел позвонить?

— О чём вы? — не понял я его.

— О твоих защитниках. Звонят, и просят люди, которым я не могу отказать. Откуда ты знаешь профессора Чижова, из института Бехтерева? — спросил меня заведующий отделением.

Я его не знал, но отказываться в моей ситуации от полезного знакомства, которого не было, я не собирался. И рассказал  заведующему отделением полуправду, проверять которую всё равно бы никто не стал. Не тот случай. Я изложил ему правдоподобную версию событий, которые имели место, когда я лежал в Покровской больнице.

— Я лежал в Покровской больнице, на второй кардиологии, профессор Чижов консультировал меня. Заведующий кардиологическим отделением был рядом. Профессор посмотрел меня и заведующий отделением сказал ему, что наблюдает интересный случай. По его мнению, у меня все признаки отставленного абстинентного синдрома. Профессор спросил, сколько лет я не пил. Я сказал. У него на кафедре, в институте, занимались проблемами  алкоголизма, и такой редкий случай не  мог не заинтересовать его. По его рекомендации я попал в институт Бехтерева, на отделение психосоматических болезней, такое же как и ваше, только без железных дверей с запорами и сумасшедших.

— Ты мне будешь рассказывать, как будто я никогда там не работал. К твоему сведению, профессор Чижов, мой учитель — сказал мне Алексей Владимирович, так звали заведующего отделением.

Он прошёл к себе и спросил моего доктора: — Что ты ему написал в истории болезни?

— Решили, пока ничего, — ответил тот.

— Как это? У него комиссия через несколько дней. Там будут решать, оставлять его или нет. История болезни должна быть оформлена.

Заведующий отделением вышел из своего кабинета к нам. Сел на стол стоящий рядом, как бы подчёркивая своим поведением не формальность своей беседы со мной, и сказал:

— Если ты хочешь отсюда выбраться, то слушай, что тебе говорят. Оставь свои утверждения о суициде. Иначе останешься здесь надолго. И виноват в этом будешь сам. Только просьба уважаемых людей заставляет меня возиться с тобой, растолковывать тебе то, что я не обязан делать. Ты никому не веришь, но если сейчас ты не поймёшь, что тебе, действительно, хотят помочь, то пойдёшь к себе на место, в тот ужас, в котором живут все эти люди. И вместе с ними, по собственной глупости, будешь терпеть мучения здесь, столько, сколько положено в таких случаях. И помочь тебе я ничем не смогу, потому что сделать уже будет ничего нельзя, моё желание, после принятия комиссией решения, мало что будет значить. Система сложилась давно, и разрушать её, что-то в ней менять никто из тех, кто бы мог бы это сделать, не заинтересован.

Итак, договорились. Да? – спросил он меня: — И нечего на себя наговаривать. Как опытный врач психолог Алексей Владимирович видел, что переубедил меня.

— Ты всё понял? — спросил он моего врача. Тот молча кивнул головой.

— А сейчас иди к себе, — отпустил он меня. Пока всё. Что будет дальше, я тебе скажу. Он позвал медсестру, уставшую ждать меня, и она отвела меня в отделение.

Кто мог звонить незнакомому мне профессору и просить за меня? Вспоминал я и перебирал всех, с кем общался в тот день, когда решился на суицид. Таким человеком мог быть только Юра Мелешин, конечно, только он. Все остальные относились к моим словам несерьёзно: «Опять запил, и ещё одно «Прощёное воскресенье», устроил для себя», — думали они про меня. От разговора с Юрой у меня остались в памяти одни обрывки. Всё остальное провалилось в дырки амнезии. Но эти обрывки разговора с ним сохранили в памяти его предупреждение, о том, что попаду в дурдом, если буду продолжать заниматься ерундой.

Мой двоюродный  брат, тоже бросился спасать меня и договорился о встрече с заведующим отделением. Это был образцовый пример помощи наоборот. На наивного человека Николай Николаевич не похож и как бы мало не знал об этом заведении системы здравоохранения, в которое я  попал, он должен был понимать, что в сумасшедших домах, изолируют от общества людей с нездоровой психикой, и больных психическими заболеваниями с хроническим течением, держат здесь очень долго, это могут быть годы.  Основной упор здесь делается на подавлении у больного активной фазы заболевания и переведении её в вяло текущий хронический процесс или ремиссию, по возможности длительную. И всё. Вот все функции  того места, где я оказался.  Братец, наверно, что-то перепутал. Или,  может быть, стены дурдома, пропитанные  ядом безумия сыграли с ним злую шутку и у него тоже поехала «крыша».  Он решил, что раз я здесь, то серьёзно болен. И чем больше обо мне будут знать врачи, тем больше вероятность, что мне здесь помогут и вылечат. Только умопомрачение, в  котором  он пребывал, другого объяснения я не нахожу, объясняют его наивные старания оставить меня в дурдоме.

Заведующий отделением стал задавать ему вопросы, касающиеся различных сторон моей жизни, но за язык не тянул. Чего только в порыве братской любви и отчаянном стремлении  своим рассказом помочь мне, искренне желая моего выздоровления,  Николай Николаевич не наговорил. Его рассказ, если бы его можно было услышать в записи, но такой нет, не подходил для спасения, это были показания  близкого родственника, свидетеля моего образа жизни, усугубляющие моё положение. Факты, которые он излагал,  позволяли сделать врачу вывод, что у меня давно не «все дома» и будет правильно, если я останусь в дурдоме надолго.

Заведующий отделением выслушал его, и придавать  значения тому, о чём поведал  ему брат не стал, как и просьбе держать меня в дурдоме до полного выздоровления. Признания братца, если их запротоколировать, напрочь меняли ситуацию и лишали его возможности помочь просителям, которых он уважал. Отказать же им он не мог.

Алексей Владимирович поблагодарил брата за предоставленную информацию и отпустил, а моему положению посочувствовал. Подумал, — «не иначе как брат больного решил, своего родственника замуровать в дурдоме навечно». Если бы не было просьбы уважаемого человека, его учителя,  доктор мог принять и другое решение и «крыша» дурдома мне была бы обеспечена  тогда уже точно надолго.

После беседы с братом  он подошёл ко мне в коридоре отделения остановился и спросил: — Ты нашёл, кто из родственников поручится за тебя?

— Нашёл, — сказал я: — Конечно, брат.

— Только не он.

— Почему?

— Без комментариев. Кто у тебя ещё есть?

— А бывшую жену в поручители можно?

— Пусть позвонит и подходит, поговорим с ней, раз у тебя никого другого нет.

Катя пришла, и они договорились. Как и обещал, через неделю вернулся мой лечащий врач. Как-то утром он подошёл ко мне в коридоре и сказал: — В пятницу мы тебя выписываем.

— Спасибо, — поблагодарил я его.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *